Он глянул назад, подбежав к домам: полчища белых форменок расползались по степи.
— Что здесь происходит? — заорал он во всю мощь своего голоса.
Из темноты выступил капитан с красной патрульной повязкой. Наметанное ухо его в обладателе голоса опознало человека с правами коменданта города. Четко и малопонятно капитан стал объяснять, и чем больше вникал в объяснения Долгушин, тем в большее недоумение он приходил. Дома эти — общежития строителей, женские общежития, вчера у женщин была получка, матросов в общежитии полно, патрули не столько наблюдают за порядком, поскольку порядок есть, сколько предупреждают матросов о скором окончании увольнения. — Так предупреждайте! — А вы попробуйте… Вы попробуйте! Капитан произнес это загадочно… Втянул носом воздух до дна легких, наполняясь решимостью. Сказал, что солдаты, с которыми он вышел патрулировать, отправлены им обратно в часть, пусть его за это накажут, пусть. Есть еще один патруль, морской, тот воюет в крайних домах. Милиция должна быть, но она обычно разбегается с темнотой. — За мной!
Долгушин влетел в коридор первого этажа и — в комнату. Он пробыл в ней ровно столько, сколько мог бы продержаться под водой — не двигаясь и не дыша.
В коридоре Долгушин рванул галстук… Капитан что-то говорил ему, показывал, куда— то рукой — Долгушин не слышал и не понимал.
— Телефон! Где телефон?.. На гауптвахту! Всех! Первым в слободу влетел на газике помначштаба эскадры по строевой части капитан 2-го ранга Барбаш, с ним были два мичмана с повязками. Ни о чем не спрашивая Долгушина, эти трое вломились в комнаты и под женский визг стали отбирать документы. Где— то в другом конце слободы громыхнул выстрел. Совсем рядом звякнуло разбитое стекло.
А Иван Данилович бесновался, бегая от дома к дому. Вертеп! Разврат! Уму непостижимо! В полутора милях от Политуправления, рядом со штабом флота! Да что же это такое?! Что с вами, люди?!
На выстрелы — Долгушин палил в воздух из пистолета капитана — прибежал морской патруль. Вспугнутая слобода затемнилась, как по боевой тревоге. Звенели разбиваемые стекла, матросы, мелькая белыми форменками, выскакивали из окон, шарахаясь от фар въезжающих в слободу автомобилей. Прибыл комендант города с помощником, показалась наконец и главная ударная сила — комендантский взвод. Будто сам себя вытряхнул из— под брезента крытого грузовика: тридцать гигантов с автоматами, лишь недавно осуществленная мечта коменданта, свято верующего в торжество дисциплины и железного воинского порядка. Взвод выстроился, командовал им офицер, ростом чуть повыше карабина без штыка. Высокому Барбашу пришлось наклониться, чтоб разобрать, сколько звездочек у того на погонах.
— Так ты лейтенант, что ли?.. Послушай, здесь люди, живые матросы, автоматы в ход не пускай!
Ломающимся мальчишеским голоском лейтенант запальчиво возразил: его парни могут голыми руками взять в плен целый батальон, автоматы же…
Барбаш, властный и решительный, прервал его. «Валяй!» — приказал он, и к грузовику стали подводить задержанных. Прибыли санитарные машины, старший лейтенант из морского патруля пошел перевязываться, снял потемневший у левого рукава белый китель и на вопрос Долгушина, с какого он корабля, ответил: «На котором по морю ходят!»
Двухэтажное общежитие на самом краю слободы казалось вымершим. Ни огонька в нем, ни звука из него. Оцепленный со всех сторон, освещенный фарами автомашин, дом не подавал признаков жизни. Но с минуты на минуту окна его должны были засветиться, а заваленные изнутри двери подъезда — распахнуться, потому что было 23.15. Все уволены до 24.00, от слободы до барказов на Минной стенке минут 30 — 40 бега или ходьбы. Оставаться в доме было бессмысленно.
Вдруг наступила абсолютная тишина. То ли потому, что шофер грузовика заглушил мотор, то ли оттого, что в доме как— то особо затаились, но нагрянувшая тишина была тревожной, глубокой.
В доме, погруженном в тишину и темноту, раздались шорохи и скрипы. И вдруг — рывком открылась дверь ближнего подъезда. Автоматчики насторожились, приняли стойку для прыжка и хватания. Но из.подъезда так никто и не вышел. Комендант поднял руку и держал ее поднятой: на руку смотрели все, ожидая сигнала. И все недоуменно, не веря ушам своим, переглянулись, когда из дома полилась необычная, торжественая музыка — похоронная музыка. Завыли трубы, забацали тарелки, звук радиолы был негромким и чистым, мелодия скорбной и мужественной.
В подъезде же показалась процессия. Матросы шли, в великой печали опустив головы, сняв бескозырки, держа строй, шагая в размеренном темпе похоронного марша, неся три тела на кроватных сетках, поднятых на плечи…
Автоматчики попятились, расступились, рука коменданта нерешительно согнулась в локте, задержалась у фуражки, отдавая павшим последнюю почесть, и стыдливо опустилась. Несомые на сетках матросы лежали со скрещенными на груди руками, на животе — бескозырки. У машин с красным крестом засуетились санитары, открыли задние дверцы, колонна спотыкавшихся от горя матросов стала перестраиваться, вытягивая свой хвост из оцепления, потом раздался свист: «Полундра!» — и покойники полетели на землю, а процессия, рассыпавшись, бросилась наутек. Комендант, Барбаш, Долгушин, офицеры — все сгрудились над покойниками, от которых разило водкой. Но только убедившись, что эти люди живы, комендант возобновил операцию. Автоматчики цеплялись к бортам машин, мчавшихся к городу, но время было уже упущено. И покойники куда— то исчезли. К Севастополю прорвалась большая часть блокированных в доме. Зло хохотавший Барбаш дважды нырял в темноту слободы и каждый раз возвращался с добычей.
В комендатуре разложили на столе документы задержанных, стопками — по крейсерам, по бригадам эсминцев. Склянки в Южной бухте отбили час ночи. В комендатуру вломился первый остряк эскадры командир бригады крейсеров контр— адмирал Волгин, заорал с порога: «Комендант! Ты сорвал мне боевую операцию! Я послал своих орлов в гнездо разврата, чтоб они внедрились в него и разложили изнутри, а ты…» Трясущейся от волнения рукой комендант оперся о стол, устало, по— стариковски начал стыдить его. Командир бригады взревел: «Да! Да! Не тех увольняем! Виноваты!» Один за другим входили в кабинет командиры крейсеров, злые, настороженные, неумело скрывали облегчение, когда узнавали, кто их вызвал и по какому поводу.
Иван Данилович до утра просидел в комендатуре. При нем составлялись сводные отчеты по итогам увольнений, и цифры мало чем отличались от тех, что приводились и в прошлый понедельник, и в позапрошлый. Колонки и графы сводок, пункты и параграфы приказов как бы топили в себе людей, и Мартынова слобода становилась не лучше и не хуже Приморского бульвара.
Понедельник — священный день на эскадре, с утра — политзанятия. Из кабинета Барбаша Иван Данилович отправил всем замполитам телефонограмму: быть на Минной стенке к 15.00. Сам же, едва город проснулся, устроил в милиции грандиозный скандал, колотил по столу кулаком, грозился разогнать, разорвал какую— то почетную грамоту. В горкоме партии же любезнейшим тоном попросил организовать комиссию. Как для чего? Неужели вам не сообщили? Политуправление хочет вручить Мартыновой слободе переходящее красное знамя за успехи в организации быта и досуга, на торжественную церемонию прибудут представители из Москвы.
В три часа дня Долгушина ждал новый удар. Все восемьдесят девять пойманных в Мартыновой слободе матросов были на отличнейшем счету: классные специалисты, отличники боевой и политической подготовки, комсомольский актив! Замполиты совершенно искренно возмущались и удивлялись. Надо же, увольняем не всех, увольняем самых лучших, проверенных, достойных — и на вот тебе! А если б стали увольнять все тридцать процентов? Уму непостижимо, что было бы тогда!..
Чем— то смрадным дохнуло на Долгушина, какую— то нелепость почуял он… Почему увольняют только лучших? А где же уставная норма?
Но не стал уточнять и переспрашивать, не захотел обнаруживать свое дремучее невежество. Призвав к воспитанию и еще раз к воспитанию, он распустил замполитов. А сам пошел искать Барбаша, офицера, ответственного за увольнение эскадры. Помначштаба встречал на Минной стенке матросов, идущих в город, и провожал их на корабли, рассаживал по барказам, пересчитывал, гроздьями выдергивал их вон и переносил на стенку, если барказ оказывался перегруженным, — рост почти два метра, руки хваткие, загребущие, сразу поверишь, что человек всю войну провел в десантах.