24

Оставалось совсем немного, и он не хотел тратить минуты на еду, на ресторан при вокзале, с собой в чемоданчике он нес круг колбасы, купленной в Славянске, надеялся поужинать и позавтракать на линкоре, чтоб не ходить в кают— компанию, где его убежденно не замечал Милютин. Ни одного такси, до Угольной, правда, не так уж далеко, главное — не отвлекаться, держать курс. прямо, не рыскать, и обузою, преградою могла стать ввезенная им в Севастополь женщина, под фонарем стоявшая; вновь припомнилась ему Дюймовочка, такая же птичка, застигнутая в перелете ураганом, нашедшая короткий приют у людского огня. Эта, спутница его, к огню еще летела, озябла, руки глубоко в карманах пальто, беретик до глаз; все понятно: муж — на эсминцах, эсминцы — в море, ключа от квартиры нет, возможно, и квартиры нет, а где муж снял комнату — не знает, будет мерзнуть до утра, если не догадается пойти в комендатуру или к Барбашу на Минную. Оба варианта женщина отвергла зябким движением плеч. Манцев отдал ей свои перчатки, прошел метров двадцать и услышал догоняющие шаги, он приостановился, давая женщине понять, что она может идти следом. Ветер дул с подвыванием, холодом несло от Южной бухты, огни фонарей взбирались на Воронцовую гору, терялись во тьме Корабельной стороны; «Ботики промокли», — подумал Манцев, услышав рядом с собою дыхание женщины и хлюпанье обуви; она догнала, взяла руку его, свободную от чемодана, и сунула ее в тепло своего кармана. Шли долго, миновали госпиталь, Манцев вел ее к Пилипчуку, в дом, где был весною, и не хлебосольство поразило его в этом на крестьянский манер построенном жилище, не обременявшая угодливость хозяйки, едва не зарезавшей кабанчика ради дорогого гостя (в жертву принесли каплуна), не обилие корыт в сенях, а хитроумное устройство калиточного запора, изготовленного старшиной батареи. Душу вложил мичман Пилипчук в запор и калитку, великие знания! Манцев шел вдоль строя одноэтажных домов, присматриваясь к железу на калитках, пока не узнал, открыть же запор никак не мог. Но раздались какие— то звоны, сработала, видимо, сигнализация, мелькнул огонек, от дома к калитке проложился свет, по световой дорожке важной гусыней поплыла хозяйка, и по замедлившимся шагам ее сразу стало ясно: не пустит; хозяйка собою заслоняла свое жилище от вторжения человека, едва ие разрушившего годами сооружаемую крепость: как у всех лживых женщин, лицо ее честно и откровенно выражало мысли, и Манцев понял, что для дома этого он пострашнее американской авиации, опаснее чумы, что во всеобщем бедствии не так чувствительна потеря кабанчика и не так опустошителен мор, косящий кроликов, кур и гусей, но крушением всего мироздания покажется нищета и бездомность посреди цветущего благополучия соседей, таких же мичманов и главстаршин, которым судьба улыбнулась тем уже, что ими командуют законопослушные и уставообязанные офицеры.

Он ушел, так ни слова и не сказав, уведя с собою женщину. «Где ты добыл эту хворобу?» — сокрушенно поинтересовалась мадам Пилипчук, добавив что-то о детях, которых заразит хвороба, и Манцев удивился: детей тогда у Пилипчуков он не видел и не слышал даже голоса их, когда, захмелев от самогона, укладывался спать и улавливал сквозь сон, как бранит хозяйка хрюкающего кабанчика, покой отца— командира нарушающего. Не было детей, не было…

Ветер стих, дождь то сеялся, то падал крупными тяжелыми каплями, стало тепло и сыро, за поворотом — спуск туда, к Угольной, к линкору, и что-то надо.было решать с этой приблудившейся женщиной, не тащить же ее к Алле, это было бы грандиозным скандалом; поговаривают, что около нее задиристым петушком расхаживает знаменитый катерник. Манцев стоял в нерешительности на распутье, и женщина поняла, что от нее хотят избавиться, беретик ее задрался гордо, худые ножонки в мокрых ботиках пошлепали через лужу, и тогда Манцев догнал ее, остановил, положил руку на плечо, развернул к себе; они стояли близко— близко друг к другу. Кто-то прошел мимо, и Манцев отвернулся от женщины, долго смотрел в спину удаляющегося офицера, шедшего туда, к вокзалу, и гадал, кто это, потому что знакома походка, знакома фигура, как бы плывшая над грязью Корабельной стороны. Да Званцев это, Званцев! — догадался он и понял, куда направляется газетчик, и досадовал на себя: вот куда надо было идти сразу же, вот где пичужка эта пригреется.

Он забрался на госпитальную ограду, поднял на нее женщину, прыгнул, поманил, как ребенка, спутницу и принял ее внизу; она не спешила освобождаться от рук и тоном, когда заранее соглашаются на любой маршрут, спросила: «Куда вы меня ведете?..» Манцев поцеловал ее и рассмеялся: нет, не засырел порох у этой женщины, еще чуть— чуть — и воспламенится!.. Он привел ее в шалманчик, куда днем забегали офицеры, в крохотное кафе, выполнявшее те же функции, что и «Ржавый якорь» на Минной стенке. «Прими сестру свою во Христе, — сказал он буфетчице, доброй и нетрезвой. — Обогрей ее и обсуши, негде ночевать ей». И буфетчица повела сестру в клетушку за стойкой. Пар повалил от снятой шинели, Манцев сел перед бутылкою вина, не притрагиваясь к ней; он не знал, о чем будет говорить с газетчиком и надо ли вообще с ним говорить; хотелось посмотреть, как корреспондент ест и пьет: живой,, следовательно, человек, и смеяться может, и страдать, и возмущаться, — человек, о котором он долго будет вспоминать после Севастополя.

Он ждал. И распахнулась дверь, вошел Званцев — человеком, на все имеющим преимущественные права, издал какой— то барский звук, призывая буфетчицу, и — увидел Манцева, пошел к нему, улыбаясь, протягивая руку…

— К стенке, — сказал Манцев, доставая из чемодана пистолет. — К стенке, — повторил он, поскольку газетчик не понимал, и пистолетом показал, где надлежит стоять Званцеву.

А тот — медлил, думал о чем— то, оказалось — о шинели, снял ее все— таки, фуражку тоже, то и другое понес в угол, к печке, положил, одернул китель, пригладил волосы, как перед заходом в высокопоставленный кабинет, и парадно— строевым шагом приблизился к указанному месту, четко, выученно, потом сделал поворот кругом и спиной прильнул к стене; рука плавным дирижерским жестом обвела шалман, палец притронулся к левому карману кителя.

— Стреляй, — сказал он. — Сюда, в партбилет. Сдашь потом в музей. За экспонат сойдет.

Он стоял точно под двухламповым бра, и желтый свет заливал его восково— бледное лицо. Манцев скосил глаз, увидел, что пистолет не на предохранителе, готов к выстрелу, и подумал, что стрелять, пожалуй, не стоит, даже в потолок: арсенальщик заглянет в ствол и откажется принимать оружие грязным.

Пистолет, брошенный в чемоданчик, и вино, налитое в стаканы, приглашали Званцева к столу, но какая— то сила держала его у стены, он словно придавлен был к ней, и немалые усилия пришлось приложить, чтоб оторваться от стены, выйти из— под желтого света.

— Шуточки смертника, юмор висельника, — негодуя, произнес он. — «Дайте мне глобус, я хочу оплевать весь мир!..» Так, что ли?.. Волком смотришь… Дуешься небось на меня?.. За что дуешься, Олег Манцев? — искренно удивился он, и не было в голосе его гибкости, многозначности, вывернутости. — Неужто — за «Уроки»?.. Ну и ну. Тугодумы вы какие— то на линкоре, что ты, что Милютин, простейших вещей не постигаете… — Он выпил, закурил, ждал, прислушивался к себе, к шороху ощущений. Вздохнул. — Спиваюсь помаленьку… Бывают дни, когда чувствуешь себя просто человеком, вместилищем внутренних органов, переплетенных нервами… Что — жизнь?.. Проходной двор… А вообще есть какая— то сладость в смерти от пули того, кого ты спас, и, наверное, я так и погибну когда— нибудь… Мне этот перл мой «за что и был убит» легко дался, с ходу лег на бумагу, предчувствие нацеленного на тебя пистолета было, не знал только, что в твоей руке пистолет окажется. «Водный транспорт» за прошлый год полистай, меня найдешь там, такие перлы — в историю журналистики войдут, двух адмиралов спасал, чего они, как и ты сейчас, не понимали, и только сейчас прозревают, не петлю на шею накидывал я им, а веревку спускал, чтоб они по ней из бездонной ямы выбрались… Уже прозрели, кстати, капитан-лейтенанта мне подбросили… Что там она талдычит? — спросил он о буфетчице, которая сказала Манцеву, что уйдет ненадолго, закроет их, вино сами берите… — Пусть уходит… А здесь славно. Тепло. Я здесь часто бываю, госпиталь рядом, туда похаживаю, три раза в месяц, на нервишки жалуюсь, с дальним прицелом жалуюсь. Когда— нибудь они сдадут, нервишки. Когда— нибудь вырвется отчаяние, сотворю что— нибудь непотребное, тогда— то и пригодится запись о том, что нервишки барахлят. Тебе— то как раз нельзя жаловаться, а надо бы поскулить, уронить слезу, да вот беда: тут же найдут у тебя какую— нибудь маниакально— депрессивную фазу: «К службе не годен!» И подпишет диагноз не какой— то злодей в белом халате или в синем кителе, а сама жизнь, вернее, избранный тобою метод служения флоту. Людей ты уже боишься, на корабле тоже усидеть не можешь, прятался же ты на берегу, мне Барбаш показал как— то забегаловку, где ты проводил лучшие дни своей юности, и права защищать себя ты уже лишился, в любой момент оболгать тебя могут очередными «Уроками», а нервишки— то у тебя — обыкновенные, человеческие… Я в Симферополе исследовал судьбу одного непритязательного обывателя, вот у кого нервы крепкими были, вот у кого душа звучала, как струна контрабаса, но и та лопнула, подпиленная, и начался пьяный гитарный перезвон. На тебе, Олег Ман— цев, общество отрабатывает новую методику борьбы с подобными тебе, мартом этого года кончилась целая эпоха, а новая еще не образовалась, и в некотором роде ты — историческая фигура, эскиз будущей политики, объект командно— штабного учения…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: