Она впервые за долгое время выглядела оживленной. Открыла шкаф, взяла из серебряной сахарницы два кусочка, положила в кофе и начала размешивать, постукивая ложкой о стенки чашки.

— Кофе, когда мы не можем заснуть. Умно, — пробормотала она себе под нос и посмотрела на Ингвара. — Отрезать язык у человека — это символ, такой жестокий, зверский, что его едва ли можно объяснить чем-нибудь, кроме ненависти. Очень сильной ненависти.

— А Фиону Хелле любили, — сухо сказал Ингвар. — Ты давно уже размешала весь сахар, подруга.

Она облизала ложку и уселась за стол.

— Проблема в том, Ингвар, что мы не можем знать, кто ее ненавидел. Так как семья, знакомые, коллеги... все окружение ее любило, ты, очевидно, должен искать убийцу за пределами круга ее постоянного общения. — Она направила указательный палец в окно. У соседей был включен свет в ванной. — Я не их конкретно, конечно, имею в виду, — улыбнулась она. — Общество, так сказать.

— О господи! — вздохнул Ингвар.

— Фиона Хелле была одной из самых популярных телеведущих в стране. Едва ли найдется хоть один норвежец, который не знает ничего о том, чем она занималась. И у которого не было бы своего — верного ли, неверного — представления о том, что она за человек.

— Больше четырех миллионов подозреваемых, да?

— Ну... — Она сделала небольшой глоток и отставила чашку. — Вычесть всех, кто младше пятнадцати, всех, кто старше семидесяти, и тот миллион человек, которым она действительно искренне нравилась.

— И сколько останется, по-твоему?

— Понятия не имею. Пара миллионов, может?

— Два миллиона подозреваемых.

— Которые, возможно, никогда и словом с ней не обмолвились, — добавила она. — Тот, кто ее убил, не обязательно встречал Фиону Хелле раньше.

— Или та, кто ее убила.

— Или та, — кивнула она. — Кроме того, что касается природы языка... Шшш!

Из недавно отремонтированной детской доносился плач младенца. Ингвар поднялся прежде, чем Ингер Йоханне успела как-то отреагировать.

— Она просто хочет есть, — успокоил он, мягко отстраняя ее. — Я тебе ее сейчас принесу. Садись на диван.

Она попыталась взять себя в руки. Страх чувствовался почти физически: сердце колотилось, щеки горели. Она поднесла ладонь к глазам: в каплях пота на линии жизни отражался свет лампы. Она вытерла руки о халат и уселась поудобнее.

— Мышка проголодалась, — приговаривал Ингвар над детской головкой. — Сейчас мама тебя покормит. Сейчас, сейчас...

Облегчение при виде моргающих глазок и причмокивающего рта заставило Ингер Йоханне расплакаться.

— Я схожу с ума, — прошептала она, укладывая девочку поудобнее.

— Нет, ты не сходишь с ума. Ты просто немного встревожена и напугана.

— Язык, — вернулась Ингер Йоханне к теме их разговора.

— Мы не будем сейчас больше об этом говорить. Расслабься.

— То, что он разрезан на конце, будто расщеплен... — не смогла она остановиться.

— Ну-ну?

— Лгунья, — всхлипнула она и подняла на Ингвара глаза.

— Ты?

— Да не я! — Она прошептала что-то младенцу, успокаиваясь, потом опять подняла взгляд на Ингвара. — Раздвоенный язык может означать только одно: тот, кто это сделал, считал Фиону Хелле лгуньей.

— Ну, мы все не без греха, — заметил Ингвар и мягко коснулся пальцем легкого пушка на макушке у ребенка. — Смотри! В родничке виден пульс!

— Убийца считал, что Фиона Хелле лгала, — повторила Ингер Йоханне. — Что она врала так грубо и неприкрыто, что заслуживала смерти.

Рагнхилль отпустила грудь и скорчила гримасу, которую с натяжкой можно было принять за улыбку. Это заставило Ингвара упасть на колени и прижать лицо к теплой влажной щечке. На верхней губке Рагнхилль надулся розовый пузырек. Крошечные ресницы были почти черными.

— Тогда это должна быть самая ужасная ложь на свете, — тихо произнес Ингвар. — Большая ложь, чем я могу себе вообразить.

Рагнхилль срыгнула и заснула.

Она сама никогда бы сюда не поехала.

Знакомые, у которых явно были проблемы с деньгами, решили вдруг, что им необходимо три недели поразвлечься на Ривьере. Что можно делать на Ривьере в декабре — уже само по себе загадка, но она все-таки согласилась поехать с ними. Хотя бы развеюсь, подумала она.

Отец после смерти мамы стал совсем невозможен: причитал, жаловался и постоянно цеплялся к ней. Он пах стариком: смесью грязной одежды и мочи — видно, не всегда успевал добрести до туалета. Его пальцы, которые царапали ее по спине в равнодушно-холодном объятии при расставании, омерзительно исхудали. Чувство долга заставляло ее заезжать к нему примерно раз в месяц. Квартиру на Сандакере никогда нельзя было назвать дворцом, а теперь, когда отец остался один, там стало просто невозможно находиться. Ей еле-еле удалось — несколько писем, злых разговоров по телефону и куча усилий — найти ему помощницу по дому. Нельзя сказать, чтобы это как-то улучшило положение дел. От унитаза воняло, в холодильнике были навалены просроченные продукты, так что можно было упасть в обморок, открывая дверцу. Она никак не могла смириться, что лучшее, что муниципалитет может предложить старому верному налогоплательщику, — это не заслуживающая никакого доверия девчонка, которая еле умеет включать стиральную машину.

Ее соблазняла возможность провести Рождество не с отцом, хотя в остальном она скептически относилась к поездке. Особенно потому, что они брали с собой детей. Ее раздражало то, что у нынешних детей, похоже, аллергия на всю здоровую еду. «Я это не хочу. Я это не люблю», — тянули они однообразную мантру перед каждым приемом пищи. Так что ничего нет странного в том, что все дети такие тощие, пока они маленькие, а потом их разносит, когда они превращаются в бесформенных подростков, измученных постоянными модными расстройствами пищеварения. Если младшая из детей знакомых, девочка трех-четырех лет, в общем-то довольно мила, то без ее братьев и сестер женщина с ноутбуком вполне могла бы обойтись.

Но дом был большой, и та комната, которая предназначалась ей, впечатляла. Знакомые были полны энтузиазма, когда показывали ей рекламную брошюру. Она подозревала, что они рассчитывают на то, что она заплатит больше причитающейся ей части арендной платы. Они ведь знают, что у нее есть деньги, хотя и не представляют, конечно, как много.

Она постепенно отказалась от общения с большинством своих знакомых. Они влачили жалкое существование, преувеличивая проблемы, которые никого, кроме них самих, интересовать не могли. Прикинув, она пришла к выводу, что ей придется поднять себе цену: она отдавала им гораздо больше, чем получала. Иногда, думая обо всем этом, она приходила к мысли, что за всю жизнь встретила всего лишь нескольких людей, достойных ее общества.

Они хотели, чтобы она ехала с ними, а она не вынесла бы еще одного Рождества с отцом.

И вот, когда она уже стояла в аэропорту Гардермуен с билетами в руках, зазвонил мобильный телефон. Их младшая, та самая девочка, попала в больницу.

Она пришла в ярость. Конечно, они не могут бросить ребенка, но неужели нельзя было отказаться раньше, не за сорок пять минут до отлета? Прошло уже четыре часа с тех пор, как ребенок заболел, и четыре часа назад у нее еще была возможность выбирать.

Она улетела.

Знакомые все равно должны заплатить свою часть арендной платы, это она ясно дала им понять в телефонном разговоре. А вообще-то она даже расстроилась, что не удалось провести три недели с людьми, которых она знала с детства.

Когда прошло девятнадцать условленных дней, хозяин дома предложил ей остаться до марта — просто пожить, не платя ни гроша. Он так и не нашел новых жильцов на зиму и не хотел, чтобы дом пустовал. Помогло, конечно, еще и то, что она сделала генеральную уборку как раз перед его приходом. И когда он крадучись обходил комнаты одну за другой, делая вид, что проверяет электропроводку, он не мог не заметить, что спят только на одной кровати.

Ей было все равно, где стоит ее компьютер, здесь или дома. И она жила здесь даром.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: