Я как бы со стороны видел сейчас самого себя, двор, Нину, Кочкаря…

Я и здесь… и не здесь.

Звуки становятся отдалёнными, притупляются запахи…

Глухота.

Потерянность.

Плохо понимаю, что делаю… говорю. Вот пытаюсь какими-то нелепыми словами успокоить Нину.

Боли нет.

Осознание потери ещё не пришло. Горе не придавило своей тяжестью.

Тяжесть, которую придётся нести по всей жизни, навалится потом…

…На суде Гера, не обращая внимания на замечания судьи, настойчиво пытался доказать, что Сикося убивал Кочкаря вместе с матерью: «Она, стоя на коленях, била по неподвижной голове Сергея обломком кирпича. Сикорин сидел у него на пояснице и заточкой из отвёртки наносил удары по спине, один за другим». Его показания не повлияли на решение суда. А Витяня молчал. Мать фигурировала в деле лишь свидетелем. Сикорину дали десять лет. Все понимали: без крупной взятки тут не обошлось.

Никто не знал тогда и не мог себе даже предположить, что пройдёт совсем немного времени, и власть денег в стране будет безграничной.

* * *

Вся молодёжь Тринадцатого, Сулажгоры, Мурманки провожала Кочкаря в последний путь. Чёрная река текла широко, полноводно, выходя местами из берегов. Гроб Сергея, попеременно меняясь, несли на плечах до самого кладбища. Мы с Хрящом тащили огромный венок и боялись глядеть друг на друга.

До меня только теперь начинало доходить это нелепое, непоправимое… неподъёмное горе… Слёзы предательски наворачивались, как ни старался их сдержать. Мне было жалко Сергея, жалко его маму, отца. Горько за Нину. Мне было жалко всех…

Но жальче всего мне было себя.

Я чувствовал, что сейчас вместе с Кочкарём мы закапываем в мёртвую землю не только этот сосновый гроб, обитый красным ситцем. Непослушными пальцами я бросил в могилу горсть медных монет, налегая на лопату, сталкивал вниз гулкие комья жёлтого песка… опуская в бездушную глубокую яму, предавая земле… своё собственное… детство…

Погребая его безвозвратно.

Навсегда!

* * *

Воздушный змей

В неизвестность первые шаги… Из детства – в бесконечную туманную даль.

Путь этот проходит сквозь поток событий, чередующихся, словно в калейдоскопе: горьких и сладких, грустных и весёлых, радужных…

Разных!

Великим событием для меня было появление в городе первых троллейбусов. Что ты… Я называл их «рогачи». Они разворачивались на старом вокзале, у Танка. Первый раз на диковинном транспорте прокатился с отцом. Мне всё понравилось: как кондуктор отматывает билеты из сумки на животе, переходя по просторному салону от одного пассажира к другому; какие блестящие в троллейбусе поручни, широкие мягкие сиденья и большуханские стёкла, точно в аквариуме. Топливо не заливают – а Он везёт и везёт, да ещё электричеством в высоких проводах потрескивает. Можно стоять и смотреть через стекло, как водитель рулит. Я сдвинул козырёк кепки набок, прижался лбом к стеклу-перегородке, расплющив нос. А тётенька-кондуктор заметила, что я в восторге, возьми и скажи:

– Ты приходи, я тебя покатаю!

– Меня?! Покатаете?..

Такая тётенька хорошая…

На следующий день родители – на работу, а я нарядился, будто праздник, и пошлёпал на остановку. Стою, высматриваю нужный троллейбус. Их много… Один придёт – другой уйдёт. Один придёт – другой уйдёт. Вытягиваю шею, глазею по окнам, ищу ту самую, знакомую тётеньку. Самовольно зайти в троллейбус… не смею. Жду, когда меня окликнут, позовут. А доброй тётушки всё нет и нет. Приволок деревянный ящик, сел на него, кулачок – под щёку. Пригорюнился. Захотел есть, убежал домой. На следующее утро опять пришёл. Такое желание было прокатиться… Что ты…

Две недели ходил по утрам на остановку, ждал сердобольную кондукторшу, но так её больше и не увидел…

В детстве я был нерешительным, робким. Часто плакал. Если чего-то хотелось, терпеливо ждал, просительно заглядывая взрослым в глаза. Не любил себя за это, да что толку.

Мне казалось, я никогда не стану смелее.

До переезда на Тринадцатый мы жили у бабушки в Сулажгоре. Городской микрорайон этот больше смахивал на деревню. Бревенчатый бабушкин дом – «хоромы», как уважительно величали домашние, – стоял на горушке. У неё и хозяйство деревенское: кролики, курицы. За домом – огородище: с картошкой, морковкой, редиской, укропом, лучком.

Из сверстников по соседству – мальчишка на год младше. Мы с ним всё мечтали найти клад и купить гору «петушков». На поиски отправлялись к автобусным остановкам, забирались под деревянный настил, искали оброненные монетки.

Сквозь щели в досках дневной свет еле пробивается. Подолгу кряхтим, ползая в тесном пыльном пространстве. Если народ ходит по остановке, затаимся, чтобы не выдать себя. (Доски прогибаются над головой, песок сверху сыплется – лежим, не дышим.) Добыча бывала разной. Сразу после зимы, когда таял снег, мы собирали мелочи по целой горсти. Полная жменя копеечек, трёхкопеечек, пятачков. Выбираешься оттуда грязный, как чёрт, и довольный, если нашёл. Считать не умели, и все монетки кучкой относили в магазин в обмен на леденцы. Эти остановки служили нам копилочками. Как-то раз нам страшно повезло: у самого магазина, в траве, мы нашли мокрую красную денежку с портретом дедушки Ленина. Разделили по-честному: одну половинку я оторвал ему, вторую взял себе. Тратить сразу не стали, решили копить на велосипед…

Каждое лето к бабушке на каникулы приезжал мой двоюродный брат в нарядной плюшевой кепке. Он был старше меня на два года, но важничал на все четыре. Со мной совсем не играл. Я невольно тянулся к нему, он знай посмеивался:

– Тюля!

Однажды брат взял из кладовки дедушкины инструменты, старую газету, с кухни – нож и унёс всё в сарай. Слышу, что-то мастерит: пилит, стругает. Пытаюсь приблизиться – шикает. Закончил работу, выносит из сарая непонятную хрупкую конструкцию из реечек, обтянутых газетой, с длинным расщеплённым хвостом-мочалкой из лыка. Теряюсь в догадках: что это? Идёт на пустырь. Я – поодаль, следом. Разбегается, подняв вверх таинственный аппарат, и внезапно… тот, словно живой… взмывает в воздух! Управляя длинной нитью, брат то отпускает его в свободный полёт, то придерживает, подтягивая к земле. Издали смотрю, как в вышине планирует причудливый прямоугольник, как взбирается он в небо по невидимым ступеням.

Длинный хвост с бантиком на конце красиво вьётся по воздуху.

Мне тоже хотелось так бежать, удерживая шнур…

Навстречу ветру!

В августе брат засобирался в свою Кандалакшу… говнялакшу. Едва дождавшись, когда за ним хлопнет калитка, я кинулся в сарай… Чудо-крыла нигде не было! Обыскал каждый уголок и вдруг… наткнулся… на брошенные обломки… растерзанной птицы.

Себя было жалко. Слёзы стояли в глазах.

Мечта запустить в небо воздушного змея с тех пор не отпускала меня, преследуя даже во сне.

* * *

В город, на Тринадцатый, мы переехали, когда мне исполнилось шесть лет.

Квартиру нам выделили в деревянном двухэтажном доме по шоссе Первое Мая: с отдельной кухней, водопроводом, с газовой колонкой. У нас, как у буржуев, теперь был свой туалет и целая комната на четверых: мама с папой и мы с сестрёнкой. (Брат Игорь появился через год.) Вот бы такую квартиру, да жить рядом с бабушкой! Там всё знакомое, родное.

В новом дворе я никого не знал, чурался и летом с утра до вечера пропадал в Сулажгоре. Баушка жила с дедом и дядей Мишей, но я считал, что она главнее, и потому шёл в гости именно к ней. А ещё там была собака. Дома мать не разрешала заводить, как ни канючил. Спаниель Тихон отогревал мою душу. Окрас у него чёрный с белыми пятнами. Издалека заприметит меня в начале улицы – летит навстречу со звонким радостным лаем, уши на бегу треплются. В дом прошмыгнёт между ног первым, заглядывает преданно в глаза и барабанит хвостом-обрубочком по фанерному шкафчику, быстро-быстро: «ту-ту-ту». Моё сердце восторженно вторит в ответ: «тук-тук-тук».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: