На автобусном кольце было малолюдно. Антонина, привыкшая всегда ходить пешком, на этот раз изменила своей привычке. Сказалась и усталость от дороги, и колкая февральская морось.
Женьке надо было ехать в другую сторону, и у автобуса они простились. Антонина глянула в окно. Женька стояла понуро, не сводя глаз с автобуса. Такой незащищенной и жалкой была она сейчас, что в груди у Антонины защемило, и она поспешно, чтобы поскорее освободиться от неловкого гнетущего чувства, приветливо, махнула рукой…
Дом, в котором жила Антонина, стоял в самой середине Водопроводного переулка, на взгорке. Среди других одноэтажных построек он выделялся разве что ветхостью, неухоженностью. Иван Алексеевич, не отличавшийся большой хозяйственностью, с тех пор как в доме побывала комиссия из райисполкома, потерял всякий интерес к своему жилищу. Соседи, несмотря на известие о скором сносе, по-прежнему копошились на своих участках, что-то строгали, приколачивали, подправляли, будто и не собирались сниматься с привычных мест. Иван же Алексеевич палец о палец не ударил. Не хозяином, гостем — дорогим, требующим особого внимания, — чувствовал себя в доме. Трудно было угодить привередливому мужчине, чуть что впадающему в ярость. Чаще всего это случалось в дни похмелья. Всклокоченный, зло и громко ругаясь, отчим носился по дому, швыряя на пол все, что попадалось под руку. А мать, забившись в уголок, сидела ни жива ни мертва, пережидая бурю…
То и дело оскальзываясь, Антонина поднялась по раскисшей дороге к дому. Придерживаясь рукой за ствол высокого, разросшегося тополя, меж мокрых ветвей которого торчали дряблые, тронутые чернотой листья, отерла о траву сапоги. Мать уже заметила ее, всплеснула радостно руками, заметалась по комнате, выскочила на крыльцо, перехватывая из рук Антонины тяжелую сумку.
— Входи, доченька. Уж не чаяла, когда вернешься.
Мать говорила торопливо, словно бы они не виделись целую вечность.
— Дай-ка я тебя поцелую. Ишь как исхудала, почернела. Один нос остался. Голодом, что ли, моришь себя?
Антонина развязала платок, скинула пальто. Оглядела комнату, стараясь проникнуть взглядом за перегородку, на половину отчима.
Мать уловила ее напряженный взгляд.
— С утра как ушел, так ни слуху ни духу. Сегодня как знаешь, двенадцатое.
Двенадцатого отчиму приносили пенсию. Двенадцатого начинался загул.
Мать уже суетилась у плиты.
— Давай-ка, дочка, обедать. Ждать нашего барина не будем. Неизвестно, когда заявится.
Антонина раскрыла сумку, передавая матери столичные гостинцы: кулек с апельсинами, крупную в целлофановой упаковке курицу, пакет с яблоками.
— Все жизнь плоха! Разве раньше купил бы? — приговаривала мать, втискивая гостинцы в старенький, тесный холодильник. — Заелись люди. Сами не знают, чего хотят.
— Ты, мать, прямо как старуха поешь!
— А кто ж я, дочка? Старуха и есть. Прошли, пронеслись мои годочки.
— Да ладно тебе, — сказала Антонина. — Ты еще у меня молодая.
— Ну, конечно же, дочка, особенно против бабы Груни.
Жила такая на соседней, Садовой улице древняя, мохом поросшая старуха-вековуха.
Мать засмеялась, видимо вспомнив что-то особенно забавное из жития этой древней старушки, и принялась собирать на стол.
— Как съездилось, дочка?
— Нормально!
— Что такая невеселая? Случилось что?
Мать резала хлеб, искоса поглядывая на дочь. Чутье редко подводило ее. Сразу же уловила: с дочерью что-то неладное. Но Антонина такая скрытная, первая не начнет, вот и будет кружить мать в разговоре, то с одной, то с другой стороны подступаясь к тому, о чем болит душа дочери, пока не дознается.
Антонина ушла от ответа.
— У тебя-то как? К врачу ходила?
— Страшно что-то, дочка!
— Чего же там страшного? Зато будешь с новыми зубами.
— Да это верно. Только говорят, тяжелое дело — корни рвать.
— Ты больше слушай!
— Хорошо, дочка, на следующей неделе схожу. Обещаю! — поспешно согласилась мать, чувствуя, что разговор лишь сердит Антонину.
Поели горячей лапши.
— Хорошо, когда с пылу с жару. А его где-то нелегкая носит. Потом заявится — разогревай, — сетовала мать, разливая по пиалам зеленый чай.
Приохотилась она к чаю здесь, в Киргизии, куда занесло ее из-под Орла в голодном сорок шестом. Далекий Пишпек показался ей в ту пору раем. И тепло, и всякие фрукты почти задаром. Непривычны поначалу были и говор, и люди нерусские, да свыклась, стерпелась. А когда в родных местах жизнь наладилась и родичи стали назад звать, уже и стронуться было тяжело. Как-никак — хозяйство: две козы, поросенок, с десяток кур. Опять же, своя хатенка. Одна-то она, может, и решилась бы, да Александр, муж, против был. Не мог оставить старых родителей, которые уж свой век доживали. Не хотел, чтобы чужие люди им глаза закрывали. А сам по дороге, в которую старые собирались, раньше родителей ушел. Под Рыбачьим машина перевернулась. Гроб даже не открывали. Тонюшке тогда третий годик шел. И остались у нее на руках малая да старые, за которыми не меньший уход нужен.
Так в хлопотах и заботах не заметила, как и жизнь пролетела. Думала на старости покой обрести. Да где там! И противилась душа замужеству, да подумала: отчим, конечно, не отец, но все же будет кому заступиться за дочь, помочь в случае чего. И потом, Ивана знала давно, в одной автобазе с Александром работал, дружил с ним, потому, так и не устроив к сорока пяти свою судьбу, и посватал ее. Ну и решилась она. Неплохо жили поначалу, а потом все наперекосяк пошло.
Антонина собрала со стола, снесла в мойку посуду.
— Отдохнула бы, дочка, сама вымою.
Но Антонина уже гремела тарелками.
— Иди телевизор смотреть!
Мать прошла в угол, сняла с широкого полированного «Рубина» светло-синее покрывало. Щелкнула выключателем. Замерцал молочно-голубым светом просторный экран, прорезались голоса.
— Что-нибудь интересное? — спросила Антонина, расставляя в сушке тарелки.
— Сама не знаю, — отозвалась мать, — программу-то вырезать забыли.
Антонина принесла стулья. Матери поставила поближе к телевизору. Мать живо отодвинула свой стул в сторону.
— Садись удобнее, дочка.
— Сиди, сиди, — устало отозвалась Антонина.
Дуэт — скрипач и пианист — играли незнакомое, но нежное, красивое. И на душе стало покойно и благостно, отлетели прочь заботы, тревоги, и только сладкие, неясные грезы томили душу. Антонина прикрыла глаза, всецело отдаваясь покою и неге… Очнулась от тишины. Мать, оберегая ее сон, предусмотрительно выключила телевизор.
— Ты где? — Антонина потерла занемевшую руку.
— Тут я! — отозвалась мать с кухни. — Схожу за гулякой. А то забурится еще куда-нибудь — там все перекопали. И поднять будет некому. Это они когда пьют — дружки, а там хоть пропади пропадом — никому дела нет.
— Погоди. Я с тобой, — встала Антонина.
— Да уж ладно, отдохни. Как-нибудь сама.
— Говорю, погоди.
Антонина начинала сердиться.
— Куда ты одна на ночь глядя.
— Да кому я нужна, — усмехнулась мать.
— Осторожней, дочка, — предупредила на крыльце мать, подсвечивая фонариком.
На улице было сыро, тихо, темно. И если бы не случайные звуки: ленивый и редкий, словно по принуждению, далекий собачий брех и еще более далекий с роздыхом глухой и тяжкий удар парового молота, творившего где-то за окраиной свою полночную работу, можно было подумать, что жизнь на земле остановилась.
— Куда пойдем? — свыкаясь с темнотой, спросила Антонина.
— Известно куда. В ихний шалман.
— Что им там в такую холодину делать? — усомнилась Антонина.
— Э, плохо их знаешь, — возразила мать, — это летом они в беседке. А для зимы у них другое место припасено. Подвал в доме двенадцать. Свет электрический, стол, скамейки. Клуб настоящий. Вывески лишь нет.
Мать подсвечивала дорогу фонариком. Он оказался кстати. Пространство между Водопроводным и Садовой было сплошь изрыто. Видать, готовили фундаменты для будущих домов. Талая земля была скользкой, и Антонина, идя впереди матери, спешила подать руку. Дорога через траншеи была тяжела для матери. Дышала она шумно и часто, и Антонина всякий раз недобрым словом вспоминала отчима. Он, видите ли, блажит, а они как дуры скачут ночью по канавам. Не так за себя, сколько за мать обидно. Думала ли, гадала, что на старости лет такое выпадет!