Шекспир пришел рано. Смотритель спал.

Кэтрин посадила Уилла в зале первого этажа, дала нехитрый завтрак, велела терпеть и не подавать признаков жизни, пока хозяин не изволит спуститься. А сама тихонько вошла в спальную комнату и поставила в уголке два (два на сей раз!) больших кувшина с горячей водой и таз для мытья.

Сказала тихо-тихо — вроде бы в никуда:

— Там к вам пришли… — и исчезла.

Похоже, она догадывалась, что хозяин не спит. А он и верно слышал, как пришел Уилл, выждал минут сорок — для сохранения образа усталого от светской жизни человека, и спустился в зал, не переодеваясь в дневное платье — в рубашке, расстегнутой на груди, в черных штанах-чулках, показательно заспанный и помятый, но — умытый и выбритый (на что дипломатические сорок минут и использовал).

Поинтересовался лениво и мрачно (с похмелья человек):

— Готов к подвигам?

— Готов, — гаркнул Уилл, оторвавшись от холодной баранины и вставая у стола по стойке «смирно».

Явление генерала дежурному по кухне. Ассоциация из далекого будущего.

— А нет ли у тебя, — это Смотритель обратился уже к Кэтрин, стоящей у того же стола вполне вольно, — какого-нибудь отвара от… — поискал слова помягче, понеопределенней, — дурного состояния?

— Как нет? — смиренно удивилась Кэтрин. — Есть, и очень полезный. Я приготовила… — Пододвинула ближе к графу серебряный, украшенный собранными из золотых проволок цветами кувшин, приподняла крышку, на вершине которой сидел тоже серебряный человечек и дудел в дудочку. — Вот…

Дух от кувшина пошел терпкий, но приятный.

До сего утра прислуга графа Монферье не имела причин или поводов, чтобы посудачить над поступками хозяина. Было, скорее, иное: причины посудачить над отсутствием таких поступков. Уж слишком правильным до сих пор выглядел граф, просто до отвращения правильным. Не пил сам, не устраивал дома никаких мужских попоек, не водил к себе дам легкого поведения, а уж о молодых людях того же поведения и говорить нечего. А тут — напился! Ах, как славно, как приятно, как понятно! И немедленно — кувшины с водой в спальню, и заранее приготовлен отвар, помогающий от жестокого похмелья, и кислое молочко, вон, холодное на стол выставлено — а вдруг захочет что-нибудь покушать…

Смотритель захотел. Не от похмелья никакого, которого и не случилось, а просто потому, что утро и жрать хотелось. Смел кислое молоко, закусил пшеничным свежим хлебушком, запил и на вкус приятным отваром, сказал Уиллу:

— Все. Я — живой. Пошли работать. — И Кэтрин: — Нам не мешать, не входить, не издавать громких звуков. Где перья, что я вчера заказывал?

— В кабинете, ваша светлость, — почтительно сообщила Кэтрин. — Как с утра доставили, так я в кабинет и отнесла. И на стол положила. И яблочко для них, крепенькое. И чернил вдоволь. И глобус установили.

Конечно, для Кэтрин составление слов во фразы не являлось достойным джентльмена занятием, но, во-первых, граф был французом, а значит, не совсем джентльменом, а об актере, хоть и славном малом, вообще говорить не приходилось. Так что — пусть их. Не блуд ведь какой, а все ж дело…

Уилл удобно устроился за весьма большим дубовым письменным столом, на котором лежал рулон писчих листов, а один из них Кэтрин развернула и прижала чернильницей (хрустальный шар на серебряном треножнике) и песочницей (другой шар, больший, на большем треножнике). Заточенные и очищенные перья торчали в высоком серебряном кубке, на тонкой стенке которого некто мужского пола сидел под раскидистым деревом и мечтал. Или сочинял пьесу. Рядом лежало желтое с красным боком яблоко — для чистки перьев от чернил.

— Начали, — сказал Смотритель, усевшись в кресло, в неудобное, надо признать, кресло, с прямой резной спинкой, с гнутыми и тоже резными ручками и с кожаным сиденьем, с которого Смотритель, не умеющий долго сидеть спокойно (и тем более прямо), постоянно сползал. — Начали, — повторил он и легко установил менто-связь с Уиллом.

Уилл взял очищенное перышко, обмакнул в чернильницу и неторопливо (уже без вчерашней исступленной поспешности) начал царапать им по листу, царапать, однако, не отрываясь, лишь иногда подымая глаза к далекому деревянному потолку, будто на черных от времени балках появляются нужные творчеству подсказки.

Смотритель на этот раз не спал, а внимательно следил за подопечным (подопытным?), понимал: первый раз — это как первая любовь (pardon за излишнюю красивость), то есть без оглядки, без осторожности, опрометью и — счастье, счастье, счастье. А второй — уже работа, уже за плечами пусть крошечный, но все же опыт (первой любви), который надо продолжить вдумчиво и не роняя первых лавровых листочков из ожидаемого в будущем венка.

Говоря совсем просто, Шекспир думал. Он думал над смыслом, над фразой, над словом, он представлял себе Катарину и Бьянку и старался сделать это как можно более отчетливо и резко, он проигрывал в голове реплики сестер, повторял их, забавно шевеля губами, и только потом заносил их на бумагу, как и раньше отчаянно брызгая чернилами.

Смотритель видел эту работу. Видел, естественно, глазами Уилла, вернее — его внутренним взором, который оказался доиольно точным.

Тут стоит на минутку отвлечься от творческого процесса и пояснить, что менто-коррекция…

(тоже, кстати, процесс, и тоже творческий)…

заставляя работать доселе спящие мощности человеческого мозга, использовала именно мощности, каковые изначально, как уже поминалось…

(Богом, вероятно, а то кем же?)…

заложены в каждого. Шекспир — не исключение. И то, что творил Шекспир, творил он, а не Смотритель, а Смотритель, если такое сравнение позволительно, как бы дежурил как бы при некоем рубильнике, при некоем выключателе, прерывателе и проч., а отойти погулять не мог, потому что означенный рубильник имел подлую тенденцию вырубаться, если его не держать… э-э… в данном случае — силой мысли. Еще сравнение: Сизиф. Закатил камень в горку, держит его — стоит камень. Отвлекся — камень вниз покатился. Сизифов труд. Опять же до поры. Рубильник чинится, Сизиф побеждает наложенное на него проклятие.

Два дополнения в ряд аналогий — плюс к первому, о начавшем ходить ребенке. Излишняя метафоричность — проклятие спецов Службы Времени, прикрывающих свое тайное дело простыми житейскими параллелями.

Впрочем, как показывает практика самого Смотрителя и его коллег, ничего не проходит бесследно. Беспробудно спящие (до поры) мощности потихоньку просыпаются. Сон становится беспокойным. Прерывается. И вот уже человечек становится (с помощью Смотрителя и его коллег) гением в положенной ему сфере человеческой деятельности. Мавр сделал свое дело.

Но почему мавр? Почему не Бог? Увы, нет ответа. И остается великая непонятка: откуда у Всевышнего такая скаредность? На кой ляд он бережет человеческий мозг? На черный день?.. Слабое утешение миллиардам покойников, которые с сотворения мира так и не дождались черного дня, чтобы испытать все свои собственные (Богом заложенные, но незадействованные) способности.

Да и живым — не радость, нет.

— Ну, вот смотри, что получается, — несколько недовольно сказал Уилл, откладывая перо и беря в руку листы с написанным. — Вроде как все нормально, но гложут сомнения…

Смотритель знал, что написано, поскольку бодрствовал и следил…

(менто-коррекция позволяла индуктору знать, что творит реципиент, знать, видеть, представлять, следить, а коли обобщенно, то вести его)…

за стараниями подопечного. Смотритель был доволен стараниями и не понимал, откуда взялись сомнения. Видно, взялись они где-то в других отделах мозга Уилла, куда Смотритель не забирался.

— Поделись сомнениями, — вполне искренне попросил он.

Вот Петруччо представляется Баптисте, отцу Катарины и Бьянке, послушай… Я дворянин из солнечной Вероны… Узнав, что Катарина, ваша дочь, умна, скромна, приветлива, красива и славится галантным обхожденьем, решил приехать я, увы, незвано, но чтобы убедиться самолично, насколько верно то, что говорят… — Уилл замолчал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: