(которые не торопились в театр так рано, еще только собирались в своих красивых домах в районах Вестминстера или Ламбета)…

и стоили эти места много дороже. А уж если кто захотел бы купить стульчик, чтобы мальчик при театре принес его и поставил прямо на сцене, где-то с краю, конечно, но все-таки среди актеров, почти посреди действа, то это стоило бы совсем дорого. Но Джеймс Бербедж не стал сегодня продавать места на сцене, и те, кто обычно выбирал их, предпочли занять несколько лож справа и слева от сцены. Саутгемптоны, Эссексы, Рэтленды, Пембруки, Бедфорды… Они… точнее, самые близкие театру из них, а еще точнее — Игроки… запретили хозяину труппы пускать зевак на сцену, в том числе и себя.

Попав в зал, зрители стремились занять места прямо у сцены, возвышавшейся над уровнем «ямы» метра на полтора — так, что прижатые к ее краю люди укладывали на доски локти, подпирали ладонями подбородки и собирались смотреть спектакль. Удобно, что и говорить, да и чем их двухпенсовые места хуже, нежели так и не появившиеся на сцене стулья? Ничем. Даже интимнее.

Пока нижний ярус лож не был занят, в театре доминировали серые, коричневые и черные цвета. Цвета бедности, но и цвета работы. Ибо как торговать мясом, например, или даже хворостом в пестрой одежде? Да вон тот протестантский священник, любитель театрального искусства (весь в черном), выйдя за пределы театра, не поймет тебя и осудит. А как судит Церковь — известно.

«Яма» и стоячая галерея галдели, грызли орехи, жевали яблоки, а мальчишки, заполнившие самую верхнюю (однопенсовую) галерею, свистели и плевались вниз. Мужчины, нанятые Бербеджем на представление — следить за порядком…

(по два пенни — каждому)…

вылавливали пакостников и грозились выпроводить их прочь, но жалели (пенс-то уплачен), а наиболее неукротимых все ж выпроваживали, чуть ли не кубарем спуская по длинным лестницам, выстроенным на внешних сторонах театра.

Ближе к началу, объявленному в афише, начали стекаться обитатели нижних лож, и театр сверху сразу же (так подумалось Смотрителю) стал похож на большой подсолнечник (правда, овальный, а не круглый): серое внутри и цветное по краям, но не только желтое, а и красное, и зеленое, и бордовое, и фиолетовое, и розовое, и синее, и голубое, ну и желтое тоже, конечно. Такой, выходит, цветочек из детской анимации.

Сравнение — из времени Смотрителя…

В ложах курили табак — только мужчины, естественно. Трубки курили. Зараза, приплывшая из американских земель, из Вирджинии, приживалась в метрополии крепко. Немало было дам, многие закрывали лица кружевными шалями, а кое-кто был в полумасках.

Обитатели лож отпускали перед театром свои экипажи, а прибывшие верхом отдавали своих лошадей конюшим, явившимся к театру заранее. Иные приплывали в театр на лодках: и со стороны Сити, и от Вестминстера, и из более далеких районов, где в живописнейших местах стояли их родовые гнезда. Лодки причаливали к узкой дощатой пристани, поставленной на деревянные сваи и огороженной от воды слабым деревянным же заборчиком. Уровень настила несколько превышал уровень лодок, поэтому дамам спускались вниз короткие лестнички, и те, подобрав платья, трудно взбирались на пристань.

Наконец, когда Бербедж решил, что театр полон, все высокопоставленные лица (и маски) заняли свои (заранее заказанные) ложи в нижней галерее, он дал знак поднять над зданием флаг.

— Актерам — приготовиться! — полукриком, полушепотом приказал он.

И первые, волнуясь, встали за деревянными, хлипкими стенками, отделявшими сцену от… как назвать, от чего?., да от за-кулисья, наверно, к чему искать другое слово.

Публика замерла — в ожидании, в предвкушении, в надежде, в расслаблении.

— Труба! — проскрежетал Джеймс.

И невидимый трубач выдал в небо чистый длинный сигнал, оповещающий о начале спектакля.

На сцену выбежал незнакомый Смотрителю актер, игравший пьяницу Слая, и второй — тоже незнакомый, переодетый женщиной. Слай гнался за женщиной и орал хриплым басом:

— Вот я тебя сейчас поколочу!

Женщина (мужчина) остановилась в центре сцены, близко к зрителям, и, никуда не убегая…

(действие началось и завершилось всего лишь кратким бегом, и сразу поехал диалог)…

и сварливо, стараясь сделать голос потоньше и повыше, заявила (заявил):

— Тебя бы самого в колодки засунуть, гад ты грязный, вонючка!

Началась беспредельная отсебятина, расстроенно подумал Смотритель, прав был Бэкон, но что уж тут горевать: стенограф…

(он, пока стенография не приобрела своего гордого названия, именуется просто переписчиком)…

все фиксирует, в итоге выдаст первый список пьесы, пригодится. Подумал и пошел к выходу.

— Ты куда? — тоже шепотом спросил его Уилл, уже превратившийся в Транио, слугу Люченцио, которого, как и предполагалось, играл Бербедж-младший, Ричард.

— Не могу, — честно сказал Смотритель, — нервы не выдерживают, волнуюсь, как мальчишка. Подышу речным воздухом и вернусь… Ты-то хоть с меня пример не бери, не дергайся по-пустому. Все в порядке, парень, жизнь прекрасна, а с некоторых пор еще и удивительна!

И вышел из закулисья на площадь, ответа не дожидаясь.

Там было пусто. Складывалось странное ощущение, что город вымер на эти часы, что весь он — здесь, в «Театре», и хотя Смотритель и понимал всю вздорность такого ощущения, он не стал от него отказываться. Весь так весь. Пуст Лондон. Спектакль сегодня, город гуляет!

А гулял он, надо отметить, довольно разнузданно. Средневековые горожане мало отличались от горожан века Смотрителя. Они так же мусорили без удержу и стыда, но если технологии двадцать третьего столетия позволяли утилизировать любые отходы практически мгновенно…

(швырнул окурок либо кожуру банана — и нет окурка либо кожуры банана)…

то здесь площадь была загажена капитально.

Вообще елизаветинский Лондон был ужасающе грязным городом. И что самое отвратительное — вонючим. Пахло всем, что пахнет. Пищевыми отбросами, выкидываемыми из домов, сгнившими остатками того, чем торговали на людных улицах по обе стороны Темзы, а еще рыбой, а еще домашним скотом, вольно бродившим среди прохожих. Ну и, конечно, дерьмом.

Когда Смотритель в самый первый раз очутился в этом периоде Истории…

(тогда был Париж того же шестнадцатого века)…

он так и не сумел привыкнуть к вони, все время исполнения проекта мучился, пользовался парфюмом и благовониями, но это только усугубляло страдания. Позже Смотритель не раз попадал в средние века с тем или иным проектом, с малым или не очень малым, на несколько дней или на длинный срок, и постепенно не то чтобы привык к запахам, но научился быстро адаптироваться к ним. Притерпелся. Вот и в нынешний визит — пострадал денек с отвычки и — все вроде приемлемо.

Он спустился к реке, вышел на пристань и сел на доски, свесив ноги к воде. На другом берегу, закрывая шпилями полнеба, высился собор Святого Павла, неподалеку от которого жил граф Монферье. Там почему-то тоже было пустынно, словно все сразу куда-то делись. Но река не желала отдыхать и к театру с «Укрощением строптивой» не имела ни малейшего отношения. По реке плыли лодки, лодочники здесь гребли только одним веслом — справа-слева, справа-слева, на кормах лодок покачивались фонарики на деревянных кронштейнах. Сейчас свечи в них не горели, а как стемнеет, их зажгут, и Темза превратится в черную шевелящуюся ленту, по которой снуют крохотные светляки. Ночью здесь вообще удивительно красиво и даже таинственно. Светящееся и движущееся черное и будто бархатное пространство реки. Светящееся, тоже бархатное, но не движущееся, а подрагивающее пространство города. Ветерок — как взмах плаща тени отца Гамлета, еще не придуманного Уиллом.

Короче, театр.

Весь мир — театр, скажет потом Уилл устами того же Гамлета. Смотритель не тянул на вселенские обобщения, для него театром был всего лишь Лондон Потрясающего Копьем. И это правда, потому что всякий раз, попадая в прошлое, Смотритель играл роль. Здесь — французского графа Монферье. Роль — не хуже прежних.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: