С веселой дудкою своей,
Бесхитростен и юн,
Ходил по свету Ганс Бегейм —
«Иванушка Свистун».
Он говорил: наступят дни,
Рассеет солнце мрак,
И люди будут все равны —
Что барин, что батрак.
Рассеет солнце мрак, и зло
Сгорит, как жалкий сор.
До солнца дело не дошло,
Но запылал костер.
Сожгли «Ивана Свистуна»,
Ему по делу честь.
Но дудка в мире не одна,
Иваны тоже есть.
И косы есть, и топоры,
И поднебесный гром.
Густеет ночь. Горят костры.
А мы — опять поем.
Опять поем, что сгинет зло,
Сгорит, как жалкий сор.
Пожалуй, тридцать лет прошло
С тех незабвенных пор,
Пожалуй, тысячи огней
Взметнулись в высоту
С тех пор, как отпылал Бегейм,
«Иванушка Свистун».
Не по наивной старине —
Идет борьба всерьез:
Теперь поехал по стране
Бывалый воин Йосс.
Во имя бога самого
И всех небесных благ
Просил на знамени его
Нарисовать башмак.
Готовы в бой его войска,
Им нужен только стяг.
Но что за стяг без башмака?
Не стяг, а так — пустяк.
Не будет твердою рука,
И всей борьбе ущерб.
Башмак — эмблема бедняка,
Его фамильный герб.
Но маляров не уломать,
Не умолить никак:
Готовы все нарисовать,
Но только не башмак.
Они ведь помнят, маляры,
О времени другом, —
Когда шагали топоры
За этим «Башмаком».
И невеселый был финал:
Фриц Йосс в пути застрял.
Пока он знамя рисовал —
Все войско растерял.
Но пораженья не для нас,
Мы снова на коне.
Теперь уже не Фриц, а Ганс
Поехал по стране.
Колес веселый перестук,
Спешит его возок.
Спешит на запад и на юг,
На север и восток.
И хоть дорога нелегка,
Но дали — голубы:
Везет он знамя «Башмака»
Для будущей борьбы.
Вокруг — знакомые поля,
Безмолвье и простор.
Шварцвальд, Шварцвальд, его земля
Уснула среди гор.
Но ей уже недолго спать,
Ей пламенем гореть,
Поскольку бури просит гладь,
Набата жаждет медь.
Ганс Мюллер нынче на коне,
Весь мир ему родня.
Не зря он едет по стране,
Не зря томит коня.
Он едет, едет, Мюллер Ганс,
Крестьянин и солдат.
Покуда есть какой-то шанс,
Дороги нет назад.
Чужая история снова стоит у двери.
Чужая история просит меня: «Отвори!»
Но я отвечаю: «Ты выбрала адрес не тот.
Своя мне история спать по ночам не дает».
Чужая история тихо вздыхает: «А я?
Я разве чужая? Я тоже, я тоже своя!
Все связано в мире — и люди, и страны, поверь!
Все в мире едино…»
И я открываю ей дверь.
Поднимается рыцарство — с косами и топорами,
Без гербов на щитах, без щитов и без лат.
Доставай, летописец, стило и пергамент!
Над шестнадцатым веком походные трубы трубят.
Поднимается рыцарство — рвань, голодранцы, плебеи,
Ни ружьем не владея, ни даже мечом и копьем…
Их лохмотья рябеют, сердца их немного робеют,
Но знамена их реют и души пылают огнем.
Поднимается рыцарство — то, что молчало веками,
Что терпело веками унижение, страх и позор.
Даже пыль поднимается, когда ее топчут ногами,
Возвышаясь над миром, себе подчиняя простор.
Время битв впереди. И не скоро, не скоро пробьет он,
Час грядущей победы. Не скоро побеги взойдут.
И еще не родился Сервантес со своим Дон-Кихотом,
С бескорыстным порывом умереть за мечту.
Может, время еще не пришло. Может, рано. А может, — не рано.
Каждый право имеет пожертвовать только собой.
Мы не станем потомкам отдавать свои боли и раны,
Уклоняться от боя, других посылая на бой.
Знаем, скажет историк, что мы для боев не созрели
И что наши задачи тоже были четки не вполне.
Пусть простит нас историк. Мы умерли так, как умели,
На смертельной своей, на Великой Крестьянской войне.