И кому обо всем сказать? Не только человек, но и земля родная ждет в какой‑то час сочувствия. Если кто-то в учреждениях и в отделах обо всем позабыл, то все знает и помнит сам город. Он помнит, где и что исчезло навсегда. Он помнит, кто бумажными играми убил в себе и в других искренние порывы. Он помнит архивариуса И. И. Кияшко и с болью, презрением смотрит на бухгалтерские реляции поздних архивариусов, зачастую и не слыхавших о бессребренных предшественниках. Он только не может сказать этого. У города свой язык: это язык его детей — патриотов. Он невидимо все передал им, он свою память вложил в их отзывчивую душу.
«Дорогой сынок, — писал майор Н. в далекую воинскую часть, — мы с мамой недавно читали в прошлогодней «Работнице» интересную заметку. Писатель С. А. Дангулов, автор романа «Дипломаты», подарил своему родному городу Армавиру личную коллекцию: 110 картин, объединенных темой «Материнство». К нему они попали от художников разных стран и народов. А Краснодару подарил собрание картин из своей галереи академик Л. Ф. Ильичев. Благородство! В России традиция благотворительности существует издавна: хоть перед смертью, но завещать что‑нибудь на общественную пользу. Да разве только перед смертью? Ссылаться на то, что это делали люди состоятельные, нет нужды. Не о том речь. Речь именно о душевных порывах, о том, что в человеке пробуждается маленький Третьяков, благотворитель, патриот.
Вот скоро Краснодару двести лет. Когда я иду по городу, то обязательно остановлюсь на минутку возле какого‑нибудь древнего дома, взгляну на окна. Там живут наши современники. Но окна, старые двери, медные ручки, чугунные порожки, ажурные козырьки над входом таинственно говорят мне: мы помним то, чего вы знать не могли; зато вы знали свое время, о нем и вспоминайте. И это так! Много событий протекло на наших глазах. Наш довоенный, военный, послевоенный Краснодар — кем вспомянут и как? Никем. Живем и ничего друг другу не рассказываем, а главное, не рассказываем младшим. Разве что иногда на кухне чья‑нибудь бабушка, отец — фронтовик разволнуются, тронут дорогие тени, а внук одернет: «Опять вы про свое?» А про что же? Ведь люди жили ради детей и внуков и все вынесли. И вот я хочу обратиться к жителям с призывом: давайте вспоминать! Городу, видевшему столько событий, славных, знатных и простых честных людей, есть что записать перед юбилеем на свои скрижали (это я уже в старых журналах словечко откопал)! Мало подвижников — краеведов среди молодежи, особенно в сельских углах. А я про тебя думаю, мой солдатик. Когда служба кончится, поступай‑ка в университет, на исторический факультет. История — занятие, достойное мужчины. Я буду собирать к юбилею материалы на тему воинской славы — от Черноморья до наших дней, а ты мне поможешь или свое заделье найдешь. Нет надежды на соискателей кандидатских степеней. Когда перестанут думать о жирном куске, который приносят диссертация и заведование кафедрой, появятся настоящие исторические труды. Мы с мамой долго разговаривали после статьи в «Работнице», она уже не перечит моим странным занятиям, скоросшиватели мне всякие купила для архивных бумажек. Не тюльпаны же разводить в парниках… Так что подумай хорошенько!..»
Март 1986
КОРНИ ИСТОРИКА
Родиться на Кубани, жить там до семидесяти лет, прославить в своих трудах казачью историю, а на девятом десятке, уже принимая посланный день как милость небес, горестно смиряться, что вот — вот понесут его с закрытыми глазами не по улице с белыми хатками к последнему приюту отца, матери и всех родственников, а по равнодушной златой Праге, — зачем такая жестокость судьбы?!'
В 1911 году на обеде в Екатеринодаре в честь 40–летия ученой деятельности земляки заверяли Ф. А. Щербину, что имя его не померкнет в родном казачьем краю, преподносили ему памятные бювары, подарки, низко кланялись автору «Истории Кубанского казачьего войска», но уже к 50–летнему юбилею той же деятельности, в 1921 году, никто на родине в нем не нуждался, — революция переписала историю в один миг. В буржуазной Праге отметил он свои семьдесят пять лет. Не дома, а в Украинском университете столицы Чехословакии состоял он ординарным профессором, деканом юридического факультета по выбору, ректором, позднее — профессором Украинской академии в Подебрадах. Был председателем Общества изучения казачества. Как и писатель Бунин в Париже, местной жизнью не увлекался, говорил на родном языке, любоваться европейскими странами не ездил — все думы и все время посвящал материнской земле: писал статьи, написал поэму «Черноморцы», читал лекции по статистике — печататься не было средств. Никакой надежды тогда на возвращение домой не было. И на эмигрантском островке приветствовали его в юбилейные дни такие же беженцы, как он, — казаки, унаследовавшие от своих предков — запорожцев долю вечных переселенцев. Студентка Галя Манжула читала на вечере стихотворение Г. Макухи, посвященное «диду».
— Сердечно благодарю, — ответил историк, — всех вспомнивших меня казаков и не казаков. Желаю всем также здравствовать до возвращения на нашу Кубань. Буду работать… Есть еще порох в пороховницах, не притомилась сила казачья, не иступилось перо… Поддерживайте и вы славу своих отцов и дедов…
Отовсюду пришли к нему письма. Но был бы он счастливее, если бы положили ему на стол письмецо из родной станицы Новодеревянковской, про которую он теперь писал в тиши… для самого себя. Он покинул ее впервые в 1857 году восьмилетним, и ему казалось, что первое прощание было прощанием пророческим, роковым, — прощанием навсегда…
Так сладко было на 82–м году жизни снова подходить к станице Новодеревянковской — пускай и в призрачном сне. То шел он от Круглого лимана, где был хутор полковника Кокунько, то ехал на волах с противоположной стороны, по екатеринодарской дороге, от соленых озер и Карабетовой балки с хутором бывшего наказного атамана Безкровного. Казаки возвращались с кошей в станицу. У двора всколыхнулась смуглая сестра Домочка: «Та то ж наш Федя!» И, как в младенчестве, совершал он «черепашью прогулку» к кургану, с которого впервые увидел широкую нескончаемую степь — с речками, лиманами, цариной.
Но что это? Так скоро кончились забавы, уже пора расставаться с Новодеревянковской. Он макал перо в зеркальную чернильницу и под стук экипажей на пражской улице писал об этой детской разлуке с домом.
«В последний раз поднялся я с постели, чтобы взглянуть на все дорогое в нашем дворе… Ранним утром я побывал в саду, в загонах, гладил собак, провожал глазами коров, следил за тем, как взяты были на налыгач волы и привязаны к яслям. Гнедого, на котором я поеду в Екатеринодар, хорошо покормили…
Ехали с нами из двора мать и сестра Марфа и проч. Соседи пришли взглянуть, когда мы выезжали. Никаких прощальных церемоний не было. Оставшие махали нам платками и шапками.
Я не плакал потому, что сидел рядом с матерью и никого не было около нас плакавшего.
— Ты, Федя, сел бы поближе до меня та не вертелся б, а то, чего доброго, ще с повозки слетишь.
— Хто, я? Як бы и верхи на Гнедому сидел, то и тогда б не упал до долу.
— Так ото ж по — казацькому скакал бы на коне. А то ж покатился не с коня, а с канапейчика, — говорила она со смехом…
Через греблю в станицу двигалось несколько волов, нагруженных сеном, а за ними шли фуры с арбузами, зерном и проч.; со стороны же станицы стояли пустые подводы.
— Где?
— Вон, дывыться! Стригун наш бежит до нас. Дывыться, як чеше… — тыкал пальцем Яцько.
— Вон же, видел, як мы поехали от ворот. Разве вы не слышали, як стригун ржал, колы мы поехали по улице? Мабуть, кто дверцу не зачинил. Ось чеше!
Харитон Захарович достал из повозки обрывок веревки, накинул на шею стригунца и привязал к оглобле.
— А вон, дывытесь, як кресты на церкви блещут! Не наче кто их подпалил… — сказала Марфа.