1980

ЧИТАТЕЛЬСКИЙ ТАЛАНТ

Вспоминаю, как в пятьдесят седьмом году стоял я на крыльце перед М. А. Шолоховым. У нас в России с давних пор так: мало насладиться романом, нет, надо еще и автора увидать, поклониться ему. Стоял перед Шолоховым и ничего не мог сказать ему. А привела‑то меня в Вешенскую, к нему, через маленькую дверь в воротах, его книга «Тихий Дон». И вот прошло много лет, теперь я понимаю: надоедать писателям не надо и одной минутой, но до сих пор и «Тихий Дон», и степи, и сам Шолохов на крыльце вплетены в мою жизнь, в мои лучшие воспоминания о молодости. Просыпаюсь на заре и вдруг вспоминаю писателя, думаю о нем, еще и еще раз открываю его роман. Тогда я поехал на Дон поклониться степям, где жили некогда герои шолоховских страниц, и все спрашивал в кузове машины у казаков: «Скоро хутор Грачи? Скоро Базки? Где Вешенская? Правда, что жива сестра Григория Мелехова?» Все вокруг было полно великого смысла. Вот что делают с нами книги. И это святое наивное чувство останется со мной как память о чудесном влиянии искусства на душу человека.

Таким же я ехал к Есенину в село Константиново в пятьдесят восьмом году. Я потом дважды писал об этом, кое‑что обобщил, «присочинил», но все, что касается там переживаний и восторгов, — истинная правда.

Открытие нового для себя писателя, чтение в первый раз — всегда очарование. Так случилось у меня с русскими летописями, с исповедью протопопа Аввакума. И недавний, еще не законченный «Словарь русского языка XI‑XVII вв.» притянул меня подборкой старинных текстов. Я жду не дождусь, когда выйдет наконец полное собрание сочинений древнерусской литературы: уже стыдно нам по крошкам печатать ее наследие — ведь русская литература скоро будет праздновать свое тысячелетие! Грех забывать, что живою водой надо напоить всех, причем вовремя! Кто‑то из «младого племени» ждет издания той книги, которая по нашей нерасторопности появится, допустим, только через десять лет. Она и через десять лет полюбится неизвестному юноше, но лучше, если бы он прочитал ее вовремя, когда вся его впечатлительная душа была раскрыта для восприятия смысла и красот этой книги. Я вот вечно ждал. Ждал «Жизнь

Арсеньева», вообще полного Бунина, ждал полного Куприна, полного Есенина, полного Хемингуэя, затем А. Платонова, М. Булгакова, Овидия, древних историков. Рос, менялся, к чему‑то остывал. Дождался «Яснополянских записок» Д. П. Маковицкого, тираж—15 тысяч экземпляров. Удивился. Неужели не хватило бумаги на одну из самых сокровенных книг о Л. Н. Толстом? Как это называется? Любовью к классике? Уважением к книголюбам? «Записки» Маковицкого предназначались к юбилею великого писателя, а юбилей‑то давно прошел. Доживем ли мы до тех дней, когда на наших полках выстроятся «История Государства Российского»

Н. М. Карамзина, собрания сочинений Вяземского, Баратынского, Фета, Тютчева? Стоит возмутиться и тем, как у нас издают античную литературу. По одному названию в год — не мало ли? Пора издателям воистину, не ради красного словца, обрадоваться, какой ненасытный у нас читатель. Я имею в виду читателя талантливого, умного, серьезного. Да, есть на свете и талант читательский. Такому читателю должны служить наши издательства в первую очередь. Пора нам в «голодные» книжные годы припомнить слова М. А. Шолохова на II съезде писателей о мутном потоке серой литературы.

Библиотека у меня не многотысячная, но хорошая, добротная. Есть несколько десятков книг на французском языке. Мопассана читаю в подлиннике, легко, остальные — не без помощи словаря. О Пушкине и Л. Толстом собираю все лучшее.

Мне нужны книги только для жизни. Украшать же квартиру можно коврами. Всегда видно, что хозяин, забивший шкафы книгами, их не читает. Он хочет погордиться, а над ним потихоньку смеются. Тем же, кто приравнял книгу с столовому серебру, сервизам и кольцам, можно погрозить пальцем: бум пройдет, и вы прямо в шкафах повезете книги букинистам! Я действительно верю, что нездоровая атмосфера вокруг книги со временем исчезнет.

1980

СУРОВАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ

Шолоховская наука

Судьба не дала мне счастья писать большие воспоминания о Шолохове. Я встречался с ним всего один раз.

Зато я всю молодость свою прожил под звездой Шолохова. Снова явившийся к русскому читателю Бунин не помешал мне любить Шолохова так, как в девятнадцать лет, когда я прочитал «Тихий Дон». Порою я мечтал направиться после окончания института на работу в донские степи. Но то когда будет! Хотелось поскорее побывать в Вешенской. Как‑нибудь сойти с поезда Москва — Новороссийск на станции Миллерово, а там уж попуткой сто с чем‑то верст по степи. Так я и поступил в августе 1957 года. Святая литература, что она с нами творит в молодости, какой лечебной росой окропляет! В каком-то наитии, изумлении, в бесконечном сне о прошедшей судьбе людей, запечатленных в романе, ехал я в кузове трехтонки через Ольховый Рог, Грачи к Базкам и Вешенской. Нынче я сам не верю, что у каждого плетня, осанистого донского дома могли мерещиться мне типы Григория Мелехова, Пантелея Прокофьевича, Аксиньи, Давыдова, Нагульнова, деда Щукаря. Поскольку обе книги Шолохова написаны здесь и о здешнем, то казалось, что только здесь и прокатились «всемирно — исторические события». Такие вот грандиозные памятники ставят некоторые писатели на своей земле.

Я конечно же думал, что, допуская посетителей, Шолохов беседует с ними целыми часами. А мне бы хоть поглядеть на него, нечаянно удостоиться какого‑нибудь мудрого благословения. Какого? Не знаю. Поддержкой будет сам факт свидания? Нельзя теперь разобраться в смутном заполошном чувстве читателя, который рад был своей любовью отнять у писателя драгоценное время и, уезжая, воскликнуть: «И я там был!»

В Вешенской я два дня заставлял себя нырнуть в зеленую дверцу шолоховского забора. Уж много раз я прошел мимо. Меня подбадривали хозяева, у которых я остановился. Тогда в сельских домах продолжалось еще старинное гостеприимство, почти в любой двор пускали приезжего, стелили ему на ночь, кормили и подолгу разговаривали. И воротца Шолохова тоже ничем в светлый час не запирались. Я прошел по дорожке к высокому крыльцу. Шолохов (в безрукавной рубашке навыпуск) как будто ждал дорогого гостя — стоял наверху и курил. Но его взгляд почему‑то был строг. Пока я поднимался, потом здоровался, извинялся за беспокойство, он меня, конечно, всего обсмотрел. Вид у меня, надо сознаться, был великолепно — стиляжный: цветная рубашка, узкие брючки, курчавая грива ползла на воротничок.

— Что скажешь? С чем пришел?

Я что‑то пробормотал о том, что я студент, еду с Московского международного фестиваля (куда меня никто не приглашал), соскочил вот в Миллерово с поезда, захотелось поглядеть, где жил Григорий Мелехов.

Шолохова это нисколько не тронуло.

— Чей ты сын?

— Мать малограмотная, отец погиб на фронте… Они тут недалеко родились в Бутурлиновке.

Видимо, я пытался приблизить себя к Шолохову хоть… географически — через родителей, но все‑таки.

— Тебе, наверно, денег надо? Промотался на фестивале? С матери, наверно, последнюю копейку тянешь? Вы теперь такие сынки: дай да пришли. Я б тебя в колхоз отправил — полоть, сено сгребать, чтоб заработал в поту, а потом разъезжал.

Я молчал, подкошенный. Папироска потухла в руке Шолохова.

— Мне на занятия в институт… — сказал я, чувствуя между тем себя в полной отцовской власти писателя и боясь, как бы он меня взаправду не отправил в колхоз.

Боже мой! — читал «Тихий Дон», «Поднятую целину» и самого главного не ухватил. Он и должен быть таким прямым и суровым, ведь он описал трагедию величайших событий, он видел страдания на фронте, у него Григорий поднимает глаза на черное солнце! А я перед ним в этих узких брючках, за которые нас гоняли и презирали старшие. Чего со мной нянчиться и гутарить о литературе?! И он сказал то, что сказал бы каждый крестьянин родному сыну или соседскому мальчику.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: