Последние годы, когда уже выросла Люба, поехала в Моршанск учиться, полегче, посвободней стало. Домашнее хозяйство они сократили – много ли им надо двоим? Достаток появился, не то что в минувшие времена; колхоз за работу платил деньгами, помесячно, и платил хорошо. Можно было бы себе и отдых устроить, развлечение: поехать с Таей хотя бы в Москву, в которой она не бывала, купить ей там наряды. Она бы всему рада была. Или на курорт. Уже и на курорты стали колхозники ездить, не одни горожане.
Но – непривычно как-то!. И опять все дела, дела, работа, оторваться непросто.
Пока собирались, говорили об этом, назначали сроки: вот уж на будущий год непременно, – Таи и не стало. Так и не побывала она нигде, не повидала ничего…
От этих дум, от жалости к ней, от невозможности теперь что-либо поправить у Петра Васильевича начинало ныть сердце. Он нашаривал пачку «Севера», закуривал папиросу. Нянечка в коридоре сразу чуяла дым, появлялась в дверях, смотрела строго, укоризненно: опять! Сколько уж раз предупреждала!
Петр Васильевич конфузился, сминал папиросу в пальцах. Кожа на них была толстая, огрубелая, – ее даже огонь не прожигал…
5
Кончился май, тянулся уже июнь. Каждую неделю приезжала Люба, заходил еще раз Митроша – опять случай привел его в райцентр. Снова посидели они в кустах сирени, выпили четвертинку. Одни больные выписывались, исчезали, другие появлялись на их месте. Петр Васильевич был уже самым старым по стажу в палате. Лекарства давали ему какие-то новые, мудреных названий, несколько раз его подолгу смотрели врачи, целой группой, и больничные, и не больничные. Кто они, откуда эти чужие врачи – Петру Васильевичу было стеснительно опрашивать. В последний раз, отпуская его с такого осмотра, Виктор Валентинович сказал: «Ну, вот еще Юлии Антоновне вас покажем и тогда будем окончательно решать…»
Приезду Юлии Антоновны предшествовали суета и хлопоты всего больничного персонала. Уборщицы тщательно мыли полы и стены во всех палатах и коридорах, протирали мелом оконные стекла; все нянечки и медсестры получили новые халаты; по всей территории вокруг больницы прошлись метлы, скребки, грабли; дорожки парка зажелтели, посыпанные свежим песочком.
Юлия Антоновна оказалась низенькой, тучной пожилой женщиной с походкой враскачку, вперевалку. Несмотря на возраст, ее волосы под белой накрахмаленной шапочкой были черны как смоль, так же были черны и ее брови – совсем мужской густоты и ширины, сросшиеся вплотную и темным клинышком сбегавшие на начало ее крупного крючковатого, грузинского носа, которому по его величине и неизяществу тоже скорее было место на мужском, а не на женском лице. Смотрела она сурово, как будто приехала не консультировать, а с ревизией, и все ей в больнице не нравилось, все заслуживало критики и осуждения. С врачами Юлия Антоновна разговаривала тоже сурово, как будто уже наперед была уверена, что у каждого только промахи и ошибки. Но называла их – Таня, Катя, Лена, Витя… Иногда даже – Леночка, Витюша, – в минуты своего хорошего настроения, сохраняя, однако, во взгляде и на лице все ту же совсем мужскую суровость. Все они когда-то слушали ее лекции, сдавали ей экзамены в мединституте, каждый запечатлелся ей зеленым еще юнцом, с какими-нибудь мелкими студенческими грешками, неуклюжими хитростями, чтобы улизнуть с практических занятий в анатомичке на свидание или в кино, и хотя с тех пор пробежало немало времени – пробежало оно для молодых врачей, для старой же Юлии Антоновны бывшие ее ученики по-прежнему оставались как бы все еще студентами и студентками, полудетьми…
Петра Васильевича опять позвали в рентгеновский кабинет с зашторенными окнами. Опять погас свет, воцарился полный мрак; белые лица тесно сдвинулись перед экраном в слабом, пепельно-голубоватом телевизорном свечении.
Как всегда, врачи смотрели молча, но в этот раз эти минуты тянулись как-то особенно долго и томительно.
Потом Петру Васильевичу велели идти в палату. Он оделся, и когда уходил, прикрывал дверь, врачи уже громко совещались между собой, рассматривали на свет белого фонаря большие темные листы фотопленки.
– …болевые ощущения сняты, общее состояние укреплено… границы почти без изменений, процесс замедленный, вялый… Конечно, картина… Лаптев смотрел сам, здесь, Петрову мы досылали снимки…
– Милые мои, я бы рада, так ведь и я не господь бог! – разобрал Петр Васильевич среди других голосов густой голос Юлии Антоновны.
Юлия Антоновна провела в больнице два дня, ее торжественно проводили, и сразу напряженность всего персонала спала, все пошло старым своим чередом.
Еще через пару дней Виктор Валентинович при утреннем обходе лишь бегло взглянул на температурный листок Петра Васильевича и оказал, чтобы после завтрака Петр Васильевич зашел к нему в кабинет.
– Ну, как себя чувствуем? – спросил Виктор Валентинович с улыбкой – как спрашивают, когда наперед знают, что ответ может быть только один – хороший.
Окно кабинета было широко распахнуто, за окном зеленела старая липа, вся в цвету. Ее безжалостно обломали рабочие, когда строили больницу, ободрали на ней кору, но она поджила, выправилась и цвела, пышно, молодо, – откуда только взялись для этого силы, соки… Петр Васильевич давно приметил эту липу; казалось, она изранена безнадежно и непременно зачахнет, но она все же перемогала свои увечья, цвела, и эта стойкость старого дерева почему-то глубоко трогала Петра Васильевича, отзывалась в нем радостью, точно это как-то относилось и к нему, к его здоровью и силам.
– Да уж не знаю, какую вам благодарность оказать, – ответил Петр Васильевич. – Вроде как в санатории побывал. Ешь да спишь – и никаких больше забот.
– Значит, чувствуете себя крепче?
– И сравнить нельзя!
– Ну, прекрасно!
Виктор Валентинович помедлил, открыл и закрыл лежавшее перед ним на столе больничное дело Петра Васильевича, ничего при этом не прочитав. Чутье Петру Васильевичу подсказывало, что Виктор Валентинович вызвал его не для того, чтобы справиться о самочувствии, это он мог бы узнать и во время обхода, – что-то он хочет ему объявить, что-то новое, и просто ведет подготовку. И отчего-то он как будто при этом несколько смущен; вот эта его улыбка, веселый тон – все для того, чтобы спрятать свою неловкость, да по молодости Виктора Валентиновича это все же не очень у него получается.
– А как бы вы, Петр Васильевич, посмотрели, если бы мы вас выписали? Сколько могли, мы вас подлечили, сейчас ваши дела получше, – ну что вам в духоте тут валяться?
– Так, стало быть, как… мне домой?
– Ну а куда еще? – рассмеялся Виктор Валентинович; то неловкое, что ему мешало, оставило его, он глядел на Петра Васильевича теперь прямо, совсем ясным взглядом. – Если, окажем, самочувствие ухудшится, вернется к вам старое – опять приедете, опять вас подлечим…
– А операция…
– Она не нужна. Это я ведь так, предполагал… Подготавливал вас на этот случай.
– Значит, обошлось?
– Считайте так.
– Фу-у-х! – Пот выступил у Петра Васильевича на лбу – как полтора месяца назад, в этом же кабинете, когда Виктор Валентинович приказывал ему ложиться в больницу. – А ведь как я переживал это дело… Поначалу даже бессонница напала!
– Через месячишко приезжайте показаться. Посмотрим вас в порядке профилактического наблюдения. Режим – побольше на воздухе, побольше витаминов – овощей, фруктов…
– А насчет работы? Как мне теперь – чего можно, чего нельзя?
– Силы вам сами это покажут… Конечно, берегитесь, никаких чрезмерных напряжений… Значит, против выписки возражений нет? – Виктор Валентинович приподнял со стола больничное дело Петра Васильевича и подержал его в руке на весу, как бы в ожидании, что с ним делать, в какую сторону отложить, – к тем ли, кто уже вышел на волю, или к тем, кто еще в стенах больницы.
– Да что ж тут спрашивать? Домой! Да мне во сне это каждую ночь снится! – Петр Васильевич не заметил, как поднялся со стула, – какая-то посторонняя сила его подняла.