— За мою голову колысь черкесы десять тысяч золотом назначали. Теперь она никому не нужна, и у меня в ауле Султан-Гирея черкесы в друзьях, каждое воскресенье к нам приезжают.
Непривычная аудиенция кончалась. Наверху, на втором этаже, где кто-то играл на фортепиано, ждал Бабыча завтрак. За борщом генерал сидел с Костогрызом только на охоте в Красном лесу. В стороне принято держать верноподданных. Когда ездили запорожцы в Царское Село, за высокую милость и снисхождение почиталось соизволение Екатерины прислать при окончании стола винограду и персиков на золоченой тарелке.
— Хорошо поговорили,— сказал Костогрыз.
— Ты скажи лучше, казак, тебе, может, нужна какая помощь от меня? Хозяйство справное?
— Меня пасека кормит. Но раз ты, батько, так круто повернул вопрос, то у меня такая к тебе просьба.
— Слушаю тебя, Лука.
Лука Костогрыз уверенно взглянул на портрет государя.
— Хочу письмо царю послать!
— Чего так?
— Почтительное прошение подам царю Николаю Александровичу, скажу, шо батько ваш, Александр Третий, шутил со мною и был милостив и как-то сказал: «Помни, Костогрыз, за богом молитва, а за царем служба не пропадет, и если что с тобой случится и нужна моя помощь, то приходи ко мне, а остальное дело — уже мое». Ну, его уже нет, а я доживаю с внуками. Прошу, мол, ваше величество государь Николай Александрович, успокой мою старость, пожалей меня, возьми моего самого меньшенького внука к себе в конвой. Будьте и вы, великий государь, отцом родным до конца. И подпись: Лука Костогрыз.
— Гм...— Бабыч заерзал.— На такое прошение, Лука, надо взять у меня позволение. Или ты не знаешь по старой службе? Без меня письмо не дойдет к государю. Это все будут писать — когда ж царю руки высвободить?
— Та мне ж, не кому-нибудь,— попер Костогрыз на генерала,— его батько, Александр Третий, сказал: пиши, Лука, проси, что надо. Ач!
Бабыч ухмыльнулся: мол, временная царская ласковость всего лишь пример для двора или жест во имя доброй молвы. Но вера Костогрыза в царское обещание была столь великодушна, что Бабыч даже залюбовался казаком. Сколько всяких писем, жалоб и просьб приносили ему на стол. На некоторых, проскочивших в Петербург, стояли гневные надписи: «Строго внушить казаку такому-то, что нельзя без ведома местного начальства беспокоить его величество. Министр императорского двора граф Фредерикс». Бабыч накладывал резолюцию еще строже.
— Так дайте разрешение...
— Если хлопец красивый, здоровый, нравственности хорошей, отправим. Я скажу, когда из Петербурга приедет офицер конвоя. Лошадь купишь?
— А как же. Самую дорогую.
— Станичное общество выделит часть денег. А могилу атамана Бурсака поищем. Славу черноморскую забывать нам грех.— Бабыч уже поднялся и говорил официально.— Не горюй, Лука. Казачество ще не упало. Или ты не веришь своему кошевому?
— И дай бог, дай бог,— благодарил Костогрыз.— Позабывали роды казачьи. Нам не простится.
Костогрыз чуть не заплакал. Никому ничего не нужно, так? Все ушло, заросло бурьяном, и даже старые казаки-генералы потеряли в суете царской службы и расправы с бомбистами всякое чувство к черноморцам. И плакать некогда — Бабыча на борщ кличут.
— Колы на охоту поедем?
— На болотную птицу не езжу, а с пятнадцатого июля на перепелок вызову тебя, осенью в Красном лесу оленей погоняем.
— Там и добеседуем. Поживем ще. Казаки, колы дома кипяток с заваркой пьют, то и сахар в мед умочают. Никудышная жизнь.
— Пускай пашковцы тротуары мостят! — сказал Бабыч на прощание.
— Исправимся. Много чего бьет по нашим порядкам. Ох, и похватаю сейчас вареников. Тридцать одну штуку вчера умолол. До свидания, батько.
— Дай боже тебе, Лука, долгий век и лебединый крик.
— Челом пану кошевому.
Костогрыз поклонился портрету государя, потом наказному атаману и бодро вышел.
Бабыч перелистал свежий номер «Кубанских войсковых ведомостей», прочитал приговор станичного сбора:
«Город Екатеринодар, где завелось разбойничье гнездо, где угрожают жизни нашему наказному атаману со всеми его помощниками, недостоин той чести, чтобы в нем жил наш атаман. Зная, что генерал Бабыч с презрением смотрит в глаза смерти, мы тем не менее, для пользы всего Кубанского войска, убедительно просим его превосходительство перенести, хотя бы временно, свою резиденцию в станицу Пашковскую...»
Еще сохранялось на Кубани военное положение, и наказный атаман Бабыч был одновременно и военным генерал-губернатором. Еще слуги царевы не все вычистили, не всех упрятали в Сибирь, и от угроз и организованных по станицам защитительных писем кровь била в голову. Надо чтить черноморцев, кто ж спорит. Но знали бы те черноморцы, что прошли, видно, навсегда тихие безропотные времена.
Всё стало не то и не так. Не тем выглядел и Екатеринодар. Разворошили купцы и подрядчики дедовскую черноморскую глушь.
Еще сорок-пятьдесят лет назад, когда закончилась кавказская война, Екатеринодар мало чем отличался от станицы. На Красной торчал один-единственный керосиновый фонарь. Не для кого было светить по вечерам: богатых гуляк набиралось с десяток, казаки ложились спать в сумерки, закрывая ставни или гася свечки (до войны чтоб не манило светлое окошко черкесскую пулю, после войны от какого-нибудь разбойника Браницкого). Сложилась за десятилетия сторожевая неприютная жизнь, и довольны были тем, что бог послал, в первую очередь тем, что не напала холера, накормлены дети и есть в кувшинах свежее молочко. А уж культура, театры, заезжие артисты — зачем они? Голосов в каждой станице своих много. Цыгане за Дубовым мостом пели так громко, что во дворце наказного атамана, бывало, говорили: «Це опять, наверно, чьюсь кобылу продали на ярмарке». Расказачили станицу Екатеринодарскую. Продали дубы-великаны по три рубля за штуку. Завели вокальную музыку.
Когда Лука родился, в городе числилось по дворам шесть тысяч (и все казаки), а сейчас дотянуло до ста (из них больше половины чужих). На крестах деревянного войскового собора каркали вороны, и возле, на Крепостной площади, охотились на диких уток. Вон скачет Терешка, а тогда ни одного извозчика не увидишь. Сто тысяч! На что они тут? Недаром когда-то старый полковник-казак, недовольный вторжением в Екатеринодар чужеземцев, решил до кончины своей не выходить из хаты, что и исполнил. Никакими буйволами не затянуть Луку на жительство в город. Где на Крепостной площади высокая трава и полевые цветы?
Обо всем понемножку вздыхал Лука Костогрыз, пока медленно, несколько раз сворачивая на колене папироску, шел мимо ювелирного магазина, мимо двух шикарных гостиниц с оркестром в зале, где пируют каждый вечер какие-то пустые людишки, мимо лихачей с барышнями на кожаных сиденьях. Сорок-то лет назад барышни выезжали в войсковое собрание на балы в кромешной вечерней тьме. В зале звонкими шлепками по ногам били комаров. И недалеко от того места на углу Базарной, где он сейчас прошел, вечно зазывала открытой дверью гостиница «Куцая пани», прозванная так по ее владелице, грязной и коротконогой бабочке; в кособокой хате под камышом пугали приезжего из России земляные полы с лягушками, тюремные комнатки с тусклыми окошечками. Брезгливым господам из Петербурга угодно было потом рассказывать анекдоты: как дали весной побеги утонувшие в грязи сани; как якобы ломили с них цену за квартиру и бараньи хвосты на ужин и как перед набегом черкесов на город делали казаки завалы на улицах, мешая проезду скрипучей арбы. На службе в Петербурге Костогрыз тосковал по длинным рядам лавок с навесами, и по прямым, наподобие узких просек в лесу, улицам, и по черным клубам дыма за Кубанью, где черкесы жгли камыш.