Иногда, наскучив разговорами о любви, она пыталась всерьез открыть ему душу. И видела: он слушает уважительно, но не понимает. Это убивало ее стремление к большей душевной близости, и временами ее охватывал страх. Иногда вечерами им овладевало беспокойство, и она понимала, ему недостаточно просто быть подле нее. И радовалась; когда он находил себе какие-нибудь дела по дому.
У него были поистине золотые руки — чего только он не мог сделать или починить. И она, бывало, говорила:
— Как же мне нравится кочерга твоей матушки — такая маленькая, изящная.
— Да неужто? Так ведь это я смастерил, лапушка… могу и тебе сделать.
— Что ты говоришь! Она же стальная!
— А хоть бы и так! Сделаю и тебе вроде нее, может, даже и такую.
Ей не докучал беспорядок, стук молотка, шум. Зато муж был занят и счастлив.
Но однажды, на седьмом месяце их брака, она чистила его выходной пиджак и нащупала в грудном кармане какие-то бумаги, ее вдруг взяло любопытство, она вынула их и прочла. Сюртук, в котором венчался, он носил очень редко, да и бумаги прежде не вызывали у нее любопытства. Это оказались счета на их мебель, до сих пор не оплаченные.
— Послушай, — сказала она вечером, после того как муж вымылся и пообедал, — я нашла это в кармане твоего свадебного сюртука. Ты еще не заплатил по этим счетам?
— Нет. Не поспел.
— Но ты же говорил, все оплачено. Давай я схожу в субботу в Ноттингем и рассчитаюсь. Не нравится мне сидеть на чужих стульях и есть за неоплаченным столом.
Морел молчал.
— Дашь мне свою банковскую книжку?
— Дать-то дам, а что толку?
— Я думала, ты… — начала она. Он говорил, у него отложена изрядная сумма. Но что толку задавать вопросы. Горечь, негодование охватили ее, и она сурово замкнулась в себе.
Назавтра она отправилась к свекрови.
— Это ведь вы покупали Уолтеру мебель? — спросила она.
— Ну, я, — с вызовом ответила она.
— Сколько ж он дал вам на нее денег?
Свекровь возмутилась до глубины души.
— Восемьдесят фунтов, если тебе уж так надобно знать, — ответила она.
— Восемьдесят фунтов! Значит, за нее должны еще сорок два фунта!
— Чего ж теперь сделаешь?
— Но куда ушли все деньги?
— А на все, должно, есть бумаги, ты поищи… да еще десять фунтов он должен мне, и шесть фунтов у нас тут ушло на свадьбу.
— Шесть фунтов! — эхом отозвалась Гертруда Морел. Да это просто чудовищно, ее отец так потратился на свадьбу, а в доме родителей Уолтера проели и пропили еще шесть фунтов, да притом за его счет!
— А сколько Уолтер вложил в свои дома? — спросила Гертруда.
— В свои дома… какие-такие дома?
У Гертруды даже губы побелели. Он говорил, что дом, в котором они живут, и соседний тоже его собственность.
— Я думала, дом, в котором мы живем… — начала она.
— Мои это дома, обои, — сказала свекровь. — И заложенные они. Я плачу проценты по закладной, а на чего другое у меня денег нет.
Гертруда сидела молча, с побелевшими губами. Сейчас она уподобилась своему отцу.
— Значит, нам следует платить вам за аренду, — холодно сказала она.
— Уолтер мне платит, — ответила мамаша.
— Сколько же? — спросила Гертруда.
— Шестьдесят шесть в неделю, — ответствовала мамаша.
Дом того не стоил. Гертруда выпрямилась, вскинула голову.
— Тебе вон как повезло, — поддела ее свекровь, — об деньгах у мужа голова болит, а ты можешь жить припеваючи.
Молодая ничего на это не ответила.
Мужу она мало что сказала, но обходиться с ним стала по-другому. В гордой, благородной душе ее что-то окаменело.
Наступил октябрь, и все ее мысли были о Рождестве. Два года назад на Рождество она с ним познакомилась. В прошлое Рождество вышла за него замуж. В это Рождество родит ему дитя.
— Вы вроде не танцуете, миссис Морел? — спросила ее ближайшая соседка в октябре, когда только и разговору было, что об открытии танцевальных классов в гостинице «Кирпич и черепица» в Бествуде.
— Нет… танцы никогда меня не привлекали, — ответила она.
— Чудно! И надо же, а за такого вышла. Хозяин-то ваш самый знаменитый танцор.
— А я и не знала, что он знаменитый, — засмеялась миссис Морел.
— Ага, еще какой знаменитый! Как же, больше пяти годов заправлял танцевальными классами в клубе «Шахтерский герб».
— Вот как?
— Ну да, — сказала другая. — Каждый вторник, и четверг, и субботу там, бывало, яблоку негде упасть… и уж миловались там, все говорят.
От таких разговоров тошно и горько становилось миссис Морел, а наслушалась она их предостаточно. Поначалу соседки ее не щадили, потому что, хотя и не ее это вина, а была она им неровня.
Морел стал возвращаться домой довольно поздно.
— Они теперь работают допоздна, верно? — сказала она своей прачке.
— Да сдается мне, как обыкновенно. А только после работы норовят пива хлебнуть у Эллен, а там пойдут разговоры разговаривать, вот время и проходит. Глядишь, обед и простыл… ну, так им и надо.
— Но мистер Морел спиртного в рот не берет.
Прачка выпустила из рук белье, глянула на миссис Морел, но так ничего и не сказала и опять принялась стирать.
Родив сына, Гертруда Морел тяжело захворала. Морел за ней преданно ухаживал, очень преданно. А ей вдали от родных было отчаянно одиноко. Одиноко было и с ним, при нем чувство это становилось только острей.
Мальчик родился маленький, хрупкий, но быстро выправлялся. Был он такой хорошенький, с темно-золотистыми кудряшками и темно-голубыми глазами, которые постепенно светлели и стали серыми. Мать души в нем не чаяла. Он явился на свет, когда горечь разочарования давалась ей особенно тяжело, когда подорвана оказалась вера в жизнь и на душе было безрадостно и одиноко. Она не могла наглядеться на свое дитя, и отец ревновал.
Кончилось тем, что миссис Морел стала презирать мужа. Всю свою любовь она обратила на ребенка, а от отца отвернулась. Он же перестал замечать ее, собственный дом утратил для него прелесть новизны. Тряпка он, с горечью сказала себе Гертруда Морел. Идет на поводу сиюминутного чувства. Не может твердо держаться чего-то одного. Только и умеет пускать пыль в глаза.
И между мужем и женой началась война — жестокая, беспощадная, которая кончилась лишь со смертью одного из них. Жена добивалась, чтобы он взял на себя обязанности главы семьи, чтобы выполнял свой долг. Но слишком он был непохож на нее. Он был натурой сугубо чувственной, а жена старалась обратить его в человека нравственного, человека добродетельного и религиозного. Она пыталась заставить его смело смотреть в лицо жизни. А ему это было невтерпеж, приводило его в ярость.
Малыш был еще крохой, а отец стал совсем неуправляем, ненадежен. Стоило ребенку чуть провиниться, и отец накидывался на него с бранью. И чуть что давал волю своим шахтерским ручищам. В такие минуты миссис Морел начинала ненавидеть мужа, ненавидела не день и не два, и он уходил из дому и напивался, только ее это уже не трогало. Но, когда он возвращался, она безжалостно его язвила.
Из-за этой их отчужденности он иной раз, сознательно или бессознательно, грубо ее оскорблял, чего прежде не сделал бы.
Уильяму был всего год, и такой он стал хорошенький, что мать им гордилась. Жила она теперь в скудости, но ее сестры наряжали мальчика. И с густыми кудрями, в белой шапочке с развевающимся страусовым пером и в белом пальтишке он был ее утехой. Однажды воскресным утром миссис Морел лежала и прислушивалась — внизу отец болтал с малышом. Потом задремала. Когда она сошла вниз, в камине пылал огонь, было жарко, кое-как накрыт стол к завтраку, у камина в своем кресле сидел Морел, несколько смущенный, а между его колен стоял малыш, остриженный как овца — головенка такая смешная, круглая, — и озадаченно смотрел на нее, а газета, расстеленная на каминном коврике, усыпана была мириадами завитков, пламенеющих в отблесках пламени точно лепестки бархатцев.
Миссис Морел замерла. То было ее первое дитя. Она побелела, не в силах вымолвить ни слова.