Немало ей довелось пережить тяжелых дней и после того, но никогда уже она не чувствовала себя одинокой, у неё были сотни близких и сердечных друзей, с которыми она делила и радость и горе. Ее приглашали на встречу фронтовика, на свадьбу, и она плясала там и пела, от души радуясь чужому счастью. К ней приходили женщины с великим горем своим — уведомлением о смерти мужа или сына, и она плакала вместе с ними и над их и над своим горем. «Наша Наташа», — говорили о ней ласково. И когда года через два, после войны, уже новый заведующий райздравом, из любителей перебрасывать подначальных с места на место, хотел было перевести её в другую деревню, делегация женщин пришла в сельсовет и потребовала от Ровнопольца, чтобы он не отдавал их Наташу.
… Конечно, ещё не всё это было известно Лемяшевичу, когда он сидел на берегу и смотрел, как Наталья Петровна с дочкой занимаются гимнастикой. О многом он узнал позднее.
Мать и дочь выкупались, оделись и пошли по тропинке к деревне, уже почти одного роста, в одинаковых халатах и с одинаковыми полотенцами через плечо. А Лемяшевич все ещё сидел и думал о них.
9
Лемяшевичу зачем-то нужен был председатель сельсовета, и по его следу он зашел в сельмаг. Стояла та послеобеденная пора, когда все опять уходят в поле, на ток, и деревня как бы замирает: закрывается лавка, пустеет сельсовет, колхозная канцелярия. Только дремлют на завалинках старушки да малыши вместе с курами роются в песке.
Двери нового сельмага оказались закрытыми изнутри, и на них висела записка: «Переучёт». Но Лемяшевичу уже была известна эта нехитрая уловка, и потому он настойчиво постучал, уверенный, что Ровнополец там. Стук его, очевидно, оказался довольно убедительным: голоса за дверью утихли, раздалось торопливое шарканье, и ему тут же открыли, не спросивши кто. Открыл именно тот, кого Лемяшевич искал, — председатель сельсовета. Кроме него и продавца в просторном магазине оказалось еще два человека: Мохнач и колхозный бухгалтер Андрей Полоз, высокий, красивый мужчина лет сорока, но без правой ноги, на протезе. Председатель колхоза и бухгалтер сидели в разных углах — один на весах, другой на ящике из-под спичек — с таким видом, как будто только что поссорились.
— Фу, черт! Лемяшевич!
Полоз швырнул цигарку, которую сворачивал, встал, скрипнув протезом.
— Заходи, заходи, Лемяшевич! Ты чего испугался? Все свои. А вот нас ты и в самом деле напугал. Думали — Бородка. А ему только попадись на глаза за таким занятием — год будет расписывать на всех пленумах и активах да так разукрасит, что самому любо слушать. Ставь, Петро, обратно…
Продавец, ухмыляясь во весь рот, вынул из-под прилавка две бутылки вина, уже раскупоренные, но непочатые, и четыре чистых стакана.
— Да, Бородка — это сила! — восторженно поддержал Антон Ровнополец, потирая от удовольствия руки. — Бородка сказать умеет…
— И сделать умеет, — заметил Мохнач, не поднимая глаз.
Председатель сельсовета — одних лет с Полозом, но низенький и подвижной. Глаза его светились неугасимой любознательностью, у него была страсть к разным научным и политическим новостям. Газеты он прочитывал от первой до последней строки и считал важнейшим международным событием какой-нибудь очередной переворот в Уругвае или Гватемале, сообщение о нем обводил красным карандашом и газету эту сохранял. Он таскал в портфеле толстые книги и крестьянам-посетителям приводил цитаты из классиков марксизма-ленинизма — и чаще всего невпопад, не по тому вопросу, о котором шла речь. Узнав, что Лемяшевич писал диссертацию, Ровнополец при встречах слушал его с большим почтением и любил при случае похвастать, что директор школы у него не какой-нибудь там, а учёный…
— Петро, ещё стакан! — командовал Полоз. — И чего-нибудь закусить!
Ровнопольца несколько смутила бесцеремонность друга, и он испытующе смотрел на Лемяшевича, как бы стараясь отгадать, что думает директор об их выпивке за закрытой дверью.
Мохнач все так же молча сидел на ящике и, казалось, рассматривал пятна на полу. Но Лемяшевич заметил, как он время от времени бросает на него косые, с хитринкой и даже некоторым пренебрежением взгляды, наверно, думает: «А вот сейчас узнаем, что ты за птица!»
Полоз разлил вино в стаканы, шутливо перекрестил их:
— Изыди, нечистая сила… Останься чистый спирт… — И поднял свой стакан. — Ну, братцы, поехали, а то во рту пересохло.
— Я, товарищи, не пью, и вы на меня не обращайте внимания, — сказал Лемяшевич и повернулся к продавцу: — Дайте мне папирос, пожалуйста.
Полоз спокойно поставил стакан на прилавок. Ровнополец будто поперхнулся и как-то смешно кашлянул. Один Мохнач не двинулся с места, и пренебрежительная улыбка промелькнула на его небритом, покрытом пылью лице.
— Не пьешь? — спросил Полоз, серьёзно и мягко.
— Не могу.
— Слушай, Лемяшевич! — Полоз подошел, взял его за руку выше локтя и сверху заглянул в лицо, в глаза. — Мы знаем, что ты человек ученый. Но ученые такие же люди, как и мы, грешные… Ведь ты же крестьянский сын, партизан… Вот и Антон партизан… И не строй ты из себя замшелого интеллигента, не задавайся. Будь человеком простым. Живёшь с людьми…
Лемяшевич еще почти не был знаком с этим напористым, грубоватым человеком, знал только, что в армии Полоз дослужился до капитана, что бухгалтером работает из-за увечья и что он секретарь колхозной парторганизации. Вообще Лемяшевич был не прочь поближе познакомиться с ним, но ему не нравилась вся эта обстановка — закрытые двери, бумажка, и потому он сухо ответил:
— Я полагаю, не в том простота, чтоб напиться.
— А кто тут думает напиваться? Михаил Кириллович! — как-то по-бабьи вскрикнул и развел руками Ровнополец, озираясь вокруг, словно ища, кто это, в самом деле, хочет напиться.
— Вот именно, — подхватил Полоз, — никто тебя не собирается напоить! Выпить по стакану вина… Молдавского… Натурального… Оно у нас редко бывает… У нас все райпромкомбинатовское… Пойло какое-то, уксус…
Лемяшевич понял, что дальше отказываться невозможно.
Полоз не отвяжется или обидится и, чего доброго, обругает — характера у него на это станет. Он согласился, взял стакан.
— Ну ладно, за доброе знакомство! — и бросил взгляд на Мохнача.
Но тот сидел, ни на кого не глядя, уставившись в кипы материи на полках. Так, не глядя, он и чокнулся.
Полоз, наоборот, откровенно разглядывал директора с каким-то детским любопытством. Выпив, он уселся на весах, разломил печенье, кинул кусочек в рот.
— Ты вот о простоте заговорил…
— Не я — вы, — улыбнулся Лемяшевич.
— Слушай, Лемяшевич, давай на «ты»… Мы с тобой люди свои, коммунисты, — и к чёрту все церемонии! Это тоже — к вопросу о простоте… Согласен? Давай лапу! — И он неожиданно крепко, до боли пожал Лемяшевичу руку. — Так, значит, о простоте. У тебя учитель есть, Ковальчук Павел Павлович… Наш деревенский хлопец, мы с ним вместе свиней пасли, в ночное ездили… учились вместе… Воевал парень… Одним словом, был человек как человек. И вот после войны поучился он в Гомеле, женился там на какой-то стрекозе… приехал работать. И, представь себе, подменили человека — не иначе. Беликов, и даже хуже… Кроме своей особы и дражайшей половины, ничего больше для него не существует. Людей боится… Но сейчас я не об этом… Ребята приехали с учительской конференции — смеются, как он двадцать пять граммов заказывал в чайной! А чтоб тебе!
Ровнополец засмеялся и подмигнул продавцу.
Лемяшевич вспомнил свой разговор в чайной. Ковальчука он знал, учитель этот произвел на него хорошее впечатление своей аккуратностью и точностью. И теперь его удивило открытие, что официантка рассказывала именно о Ковальчуке.
— Но и это бы еще ничего, — продолжал Полоз. — Ну, может, нельзя человеку… Черт с тобой… не пей. Но мне потом батька его рассказывал… Старику седьмой десяток, а он еще плоты гоняет… ноги промочит, опрокинет пол-литра — и черт ему не брат… Ага, так вот он рассказывал… Когда у бедняги Павлика нет аппетита, — а случается это теперь нередко, — его заботливая половина подносит ему… столовую ложку… портвейну!.. Ах, чтоб ты сгорел!