– Напрасный труд, – усталым голосом ответила она. – Он заявил, что убьёт меня, если я посмею требовать развода. Нет, нет! Пока я ничего не могу предпринять. А вот слушай лучше главную побудительную причину моего прихода.
Она встала и развязала лежавший на диване узел, откуда достала несколько пакетов и ящиков.
– Видишь ли, он уже забрал у меня много ценного: часы Louis XVI, стоявшие у меня в будуаре, и разных ещё вещей тысяч на пять, на шесть; так вот я принесла сюда изумрудную парюру, которая досталась мне от тёти Нади, мамины жемчуга с сапфирным медальоном, стоящие тысяч десять, убор из бирюзы, несколько колец, брошей и браслетов. Спрячь их у себя, дорогая Ninon, а также и пакет с моими лучшими кружевами; а когда будешь в Петербурге, положи их на хранение в государственный банк. Всё–таки это будет небольшим подспорьем на чёрный день; а потом я привезу тебе мало–помалу ещё разные ценные вещи.
Нина обещала всё спрятать и, после задушевной беседы, какой у них давно не было, кузины расстались.
Оставшись одна, Нина облокотилась на стол, подпёрла руками голову и задумалась; невыразимое чувство страха, почти ужаса сдавило её сердце. Ведь те сети, в которых билась Лили, опутали одинаково и их семью: она инстинктивно чувствовала, как постепенно стягивалась накинутая на них невидимая сеть. Стая врагов и предателей окружала её отца, карауля его гибель; в душе Арсения происходил какой–то роковой, таинственный переворот, причина которого ей не была понятна, но к которому должна была быть примешана Зинаида – этот злой гений их семьи; наконец, и её собственная судьба наводила на неё страх.
Нина знала упорную, жгучую страсть к себе Еноха и, несмотря на его наружную сдержанность, чувствовала, что тот следит за каждым её движением; а иногда она подмечала в его глазах выражение, вселявшее в неё отвращение и ужас. В последнее время Енох стал особенно невыносим ей, потому что новое чувство, пока ещё смутное, но уже живое, зародилось в душе Нины к частому гостю их дома.
Гость этот был вновь назначенный чиновником особых поручений при отце, Кирилл Павлович Алябьев – молодой человек лет тридцати, старой дворянской состоятельной семьи, воспитанный, развитой и образованный. Георгий Никитич тотчас оценил его деловитость и административные способности, и особенно честные взгляды и преданность национальным, монархическим основам. Князь даже подружился с Кириллом Павловичем и часто приводил его завтракать или обедать.
Дружественные отношения скоро установились между Алябьевым и Ниной. Их вкусы сходились: оба они любили музыку и пение, интересовались литературой, да и политические убеждения были те же; поэтому не мудрено, что молодые люди друг другу понравились.
Зинаида Моисеевна подметила, разумеется, это сближение, и оно пришлось ей не по вкусу; по научению Еноха, который сгорал от ревности, она стала ещё зорче наблюдать за падчерицей. Нина возмущалась внутренне и негодовала, когда ловила на себе и Алябьеве злорадный взгляд мачехи, и этот надзор бесил её.
Все эти мысли мелькали в голове Нины, пока она сидела, облокотясь у стола, и думала о Лили. Её собственная судьба казалась ей мрачной, как грозовая туча. Она искала и не находила выхода из этого тёмного лабиринта, но, глубоко верующая, она всегда прибегала к Божественной защите, к той невидимой, но непреодолимой силе, которая руководит судьбами людей. Она преклонила колени перед образами, и горячая молитва вернула покой её измученной душе.
Глава 9
Томительно–тоскливо тянулось время в городе. Политическая атмосфера сгущалась, вести с театра войны были удручающие, и всякая надежда на победу, могущую облегчить глубоко оскорбленное русское самолюбие, была, по–видимому, окончательно потеряна. Правительство, казалось, более не существовало и не противилось урагану безумия и разрушения, который охватывал всю страну, угрожая расчленить и в конец уничтожить громадное государство.
В доме князя Пронского ничто, казалось, не переменилось. Георгий Никитич продолжал свою тщетную борьбу с окружавшим его предательством, но сопротивление с его стороны, видимо, слабело, да и здоровье князя пошатнулось после такой неустанной, напряжённой борьбы.
В конце февраля Арсений переселился в Славгород адъютантом к корпусному командиру и поселился у отца, а Зинаида Моисеевна не упустила случая возобновить их отношения. Молодой князь был мрачен и нервен; его характер настолько изменился, что даже, наконец, отец это заметил, но Арсений свалил своё мрачное настроение на политику.
Нина жила в каком–то кошмаре, боясь, чтобы не случилось беды с отцом или братом. Она знала, что Георгий Никитич получал массу угрожающих писем, а Зинаида, кроме того, ясно намекнула, что и Арсений когда–нибудь заплатит головой за то презрение, которое сестра его выказывала ко всему, что так или иначе касалось еврейства, не говоря о незаслуженной грубости обращения с Енохом – её кузеном и, как бы то ни было, близким их родственником.
Бедная Лили жестоко расплачивалась за своё безумное увлечение. Её Лейзер всё меньше стеснялся с женой и, если воздерживался от слишком явных «воздействий», то всё же его грозный, увесистый кулак зачастую бывал у неё под носом, а руки несчастной украшались многими синяками, после того, как он тряс свою супругу для большей убедительности и внушительности своих приказаний. Особенно тяжёлая сцена произошла у супругов после того, как Лейзер продал коляску и лошадей, объявив, что нищей не приходится кататься в экипажах. Чаще всего Лили молчала о треволнениях своей супружеской жизни; упрямая, но трусливая и ограниченная, она боялась своего, добровольно взятого в мужья изверга. Поэтому только в минуту отчаяния и увлечения решилась она открыться Нине. С этих пор Лили навещала иногда княжну, привозя ей на сохранение ценные вещи, которые удалось вывезти из дому.
Настала весна, и Лили очень хотелось проехаться в Крым на несколько недель, чтобы попользоваться солнцем и теплом. Это дало бы ей возможность отдохнуть от мужа, тем более, что Лейзер объявил о приезде к ним в гости двух сестёр на несколько недель. На желание жены он ответил категорическим отказом, заявив при этом своё непременное требование, чтобы она ввела его сестёр в общество и, вообще, выезжала с ними.
– Я считаю личной обидой твоё дерзкое намерение уехать из дому в ту именно минуту, когда к нам приезжают гостить Энта и Ребекка, – с грозным взглядом ответил он.
Несколько дней спустя после этой сцены, Лейзер позвал к себе обедать двух приятелей, – подольских евреев, необтёсанность которых и немецко–польский жаргон коробили и раздражали Лили; а муж, звавший её, к тому же, Лией и приказывавший беспрестанно потчевать гостей то тем, то другим, выводил её из терпения, и она едва сдерживалась.
Речь зашла, разумеется, о делах, и Лейзер со вздохом заметил:
– Ах, Гендель, плохой гешефт я сделал, женившись на этой нищей баронессе, которая ещё разоряет меня своими претензиями. Мне давно следовало бы бросить её, но я слишком благороден, чтобы выкинуть её на улицу. И вот она сидит у меня на шее, и я кормлю её на свои трудовые гроши.
Милые гости ответили на это какой–то плоской шуткой. Тогда Лили, покраснев, как мак, встала из–за стола и хотела уйти, но муж схватил её за руку и грубо усадил на стул.
– Sitzen–bleiben, du, Gans! (Перев., – сидеть, ты, гусыня!) – в бешенстве крикнул он. – Или наше общество не довольно благородно для такой Lumpen Prencessin!
На этот раз, однако, терпение несчастной лопнуло. Не помня себя, вырвалась она из сальных рук мужа, – а он только что перед тем обгладывал гусиную ножку, и, задыхаясь, крикнула:
– Грязный жид! Не забывай, с кем ты говоришь!
В то же время увесистая оплеуха пришлась по лоснившейся от жира щеке Лейзера, так что он даже пошатнулся и чуть было не упал.
– Ай вай! Гевалт! – завопили оба еврея, поднимая руки к небу. – Уф каково времени мы живём?! Женщина, гоя, смеет поднимать руку на своего мужа! Ракка тебе, Лейзер, если ты снесёшь это.