При виде обезображенного тела дочери, она подняла вопль и вообще впала в ужасное и притом шумное отчаяние, но затем, несколько опомнившись, потребовала у горничной успокоительных капель и спросила про князя, а та, без всякого злого умысла, провела её до дверей комнаты, где лежал Георгий Никитич.
Мадам Рейза влетела туда, как бомба, и на больного посыпался град всяких обвинений и упрёков, смысл которых был тот, что он плохо берёг и охранял вверенного его попечению «ангела», что он покинул жену на произвол судьбы и обрек её этим на ужасную смерть, крайне загадочную и могущую возбудить подозрения, наконец, что она с мужем непременно потребуют у него отчёта в его поведении.
Георгий Никитич хмуро и молча слушал её. Когда же банкирша, наконец, смолкла, чтобы перевести дух, он холодно и презрительно ответил:
– Я принимаю в соображение, сударыня, ваше материнское горе и им извиняю грубые оскорбления, которые вы осмелились наносить мне в моём доме. Пока ваши достойные сородичи влекли меня в тюрьму освобождать убийц и разбойников, в это самое время ваша дочь была ограблена и убита. Если бы вместо того, чтобы сидеть дома, княгиня не бежала на улицу, с ней ничего, наверно, не случилось бы; а держать её у себя в казарме я, понятно, не мог. Вообще в этот день много творилось странного и подозрительного. Например, совершенно необъяснимо присутствие в спальне жены вашего родственника, Когана, занимавшегося, между прочим, ограблением драгоценностей с бывшей там иконы. Дело суда раскрыть такого рода тайны, а потому к нему вы и потрудитесь обратиться.
Упоминание про Когана и известие, что похороны Зинаиды Моисеевны назначены назавтра в девять утра и без всяких торжеств, вызвали новый взрыв упрёков и негодования.
Но князь был твёрд и объявил, что не допустит, чтобы погребение жены служило предлогом для политических демонстраций; а для публичного скандала достаточно было похорон Еноха и Лейзера. Аронштейнша удалилась, наконец, обозлённая, как фурия.
Глава 16
Кирилл Павлович не сказал о предстоявшей дуэли ни Нине, ни князю. Ему не хотелось тревожить невесту и больного Георгия Никитича, у которого визит тёщи вызвал лихорадочное состояние и жар.
В течении дня секунданты обеих сторон виделись и постановили, что поединок состоится на пистолетах завтра, в пять часов утра, в отдалённом от города укромном месте.
Намереваясь, на всякий случай, написать несколько писем, сделать кое–какие распоряжения и поспать несколько часов перед дуэлью, Алябьев рано распрощался и ушёл к себе. Когда он подходил уже к дому, из–за угла тёмного переулка раздались выстрелы; но, к счастью, одна пуля пробила только его шляпу, а другая просвистела мимо уха, тоже не задев его.
– Гм! Значит Бунд принимает меры, чтобы поединок окончился в пользу благородного Розенблума, – подумал он, входя в подъезд.
Поразмыслив, он приказал человеку зажечь лампу на письменном столе, стоявшем у окна, и спустить штору; но сам за стол не сел, а поместился в спальне и, опустив портьеру, принялся за писание писем, на случай смерти. Одно письмо адресовано было Нине, другое матери и третье князю; а затем он сделал разные распоряжения насчёт своего состояния. Дуэли он не боялся, но произведённое покушение указывало, что жизнь его подвергается серьёзной опасности.
Прошло часов, может быть, около двух с его возвращения, как вдруг со стороны кабинета раздалась трескотня выстрелов, сопровождаемая звоном стекол. Почти тотчас же в комнату влетели привлеченные шумом лакей и прочая прислуга. Оказалось, что град пуль разбил окна, из которых одно выходило на улицу, а другое в сад; кроме того, пули разбили абажур на лампе, пробили спинку кресла и засели в стене. Сиди Алябьев перед письменным столом, он неминуемо был бы убит.
Нападавшие, разумеется, скрылись, и преследование не дало никаких результатов.
Шёл уже второй час ночи, а бдительный глава полиции. Казимир Боявский, сидел ещё за работой в своём кабинете. В это время дежурный вестовой доложил ему, что какой–то господин желает его видеть по крайне важному и спешному делу; в запечатанном конверте оказалась карточка Захария Соломоновича Розенблума, и Воявский приказал впустить посетителя.
К счастью для самолюбия достойного «джентльмена», тот не видел презрительно глумливой улыбки на лице полицеймейстера, когда он остался один.
Минуту спустя, Воявский почтительно и дружески встречал Розенблума, усадил его в кресло и озабоченно осведомился, чем мог ему служить. Взволнованный Розенблум рассказал про своё утреннее посещение губернаторского дома и описал своё столкновение с Алябьевым, окончившееся неизбежным вызовом на дуэль.
– На моё справедливое требование, чтобы вдова моего несчастного beau–frere'a присутствовала на его похоронах, как повелевает ей долг, этот наглый чинушка ответил мне оскорблением действием, а теперь вознамерился меня убить. Вы понимаете, что нет ничего легче: я – финансист, делец, а не дуэлист.
– Не бойтесь, уважаемый Захарий Соломонович, уж я сумею предотвратить эту пустую дуэль, где благородная жертва обиды подвергается ещё и опасности быть убитой. Но, за всем тем, дозвольте вам заметить, однако, что с вашей стороны было не политично поднимать такой вопрос, если уж молодая особа не пожелала подчинить себя внешнему приличию. Между нами говоря, брак Нины Георгиевны был актом насилия со стороны нашего незабвенного президента, и в настоящее время дело сорвалось. Поэтому надлежит быть осторожным и не шевелить пепла неблаговидных деяний этого дня, что повредит великому общему делу. Особливо теперь, когда готовятся всякого рода благоприятные для нас перемены. Но, это – между нами, разумеется…
– Ах! Что вы говорите? Неужели? В моей скромности вы можете быть уверены, – воодушевился сгоравший от любопытства Розенблум.
– Я только что получил конфиденциальное письмо от своего приятеля, служащего в канцелярии первого министра, – начал Боявский, многозначительно подмигивая. – Тот пишет мне, что в высших сферах мечут громы и молнии на князя. Его бы немедленно сместили и отдали под суд без разговоров, не будь у него сильных связей и прочной поддержки, а это вызывает известные церемонии. Тем не менее, на днях он получит бумагу, в которой ему советуют… полечиться, – ха, ха, ха! – и сдать все дела фон Заалю. За сим он получит приказание явиться в Петербург, объяснить свои поступки и оправдаться в обвинении, что не принимал никаких мер для предупреждения беспорядков и избиения несчастных беззащитных людей зловредной, озверелой толпой; своим двусмысленным поведением поощрял, наоборот, реакционеров к борьбе с «освободительными» мероприятиями правительства, грабежу в городе и убийству таких, например, почтенных и просвещённых лиц, принадлежащих к избранному обществу, как банкир Аронштейн и бедный, гениальный артист Итцельзон. Наконец, князя обвиняют в упорном, хотя и глухом сопротивлении, окончательно подорвавшем все благие, примирительные и гуманные меры вице–губернатора с полицеймейстером. Своими провокационными действиями он понудил несчастное еврейское население к самообороне. Словом, наш слетевший уже почти губернатор проведёт очень неприятные минуты в кабинете премьер–министра. Вы понимаете, Захарий Соломонович, что как только власть управления очутится в руках фон Зааля и моих, всем патриотическим безобразиям наступит конец, но я попрошу и вас воспрепятствовать, со своей стороны, чересчур шумным выступлениям. Например, мне сейчас доложили, что на Алябьева ночью произведено было два покушения. Это нехорошо, знаете ли, и для вас, и для меня.
Розенблум смущённо опустил глаза и поиграл брелоками на часах.
– Понимаю, понимаю. Это всё – неуместное увлечение моих молодых друзей, горячих головушек. Но я приму меры, чтобы это не повторилось.
– Вот и отлично. Надо, батенька, стараться иначе отделаться от этого неудобного г. Алябьева.
Они поболтали ещё немного, и Розенблум стал прощаться, а, уходя, положил в фарфоровую вазу на столе запечатанный конверт.