Кто же был в постели, Пэдди?

Ну, это пусть шутники дурачат друг друга, а я, несмотря на состояние своего рассудка или сознания, вдруг поняла, что у меня нет другого выхода, кроме как забраться в эту огромную постель, не обращая внимания на всех тех, кто там может мирно спать или не спать. Мне просто не терпелось забраться туда, спрятаться, закопавшись поглубже, под шелковые простыни и шерстяные одеяла, которыми было завалено старинное ложе, как сквозь лед и пламя, источником которых служила я сама, подсказывало мне мое обостренное восприятие запахов, и там забыться и согреться или замерзнуть. В этой огромной постели.

В постели опять что-то зашуршало, но я была уже там, как будто знала, что именно тут мое место, если только я не шлепнулась на пол. Шлепнуться я не шлепнулась, но и не имела ни малейшего понятия, как оказалась под простынями с одеялами, шерстяными и стегаными, с одной из подушек под головой – тем не менее оказалась. Проснувшись и поняв, что лежу в этой постели, я боялась пошевелить рукой или ногой из страха коснуться кого-либо еще. Скорее всего – Тедди, ибо в своем безумном состоянии понимала, что на его спасение у меня просто нет сил, пока не пройдет горячка, но если б его пальцы коснулись моих, лишь подав мне знак, что он существует, это придало бы мне сил. Но тут я отключилась. И ничего не слышала, чувствуя себя затаившейся мышкой, которую бросает то в жар, то в холод, и в самый разгар этих ощущений, которые были, пожалуй, признаками неизвестной смертельной болезни, ко мне вдруг наяву явилась старая лошадь отца Эвелин Стек. Пришла и встала, столь же реальная, как и то охотничье седло в нижней части округлой балюстрады, в которое я усаживалась на дороге наверх, хотя в тот миг мне об этом седле вспоминать не хотелось – из памяти до сего момента его вытесняли более насущные дела.

Более того, при первой моей – полной вроде бы – потере сознания присутствие этой печальной лошади не вызвало бы у меня, как раньше, вопросов о реальности вымыслов или лжи, как выразился бы Тедди, будь он сейчас со мной, а просто помогло бы мне сразу понять, что в моей судьбе любовь и горе неразделимы, что в конце концов не так уж и плохо. А седло на балюстраде? Давно брошенное и заскорузлое, как и я, и, конечно, с запахом сапога из гостиной до того, как он попал в руки молодого хозяина.

Очнувшись, без особого удивления, ведь в моем горячечном состоянии что забытье, что бодрствованье – все едино, и, поняв наконец, что мое выздоровление идет полным ходом, я снова услышала шорох и, – хотя во рту у меня все пересохло от жажды, и, думая, что в таком состоянии долго не протяну, я мотала головой и постанывала, или, по крайней мере, мне так казалось, – стала усиленно к этому шороху прислушиваться. Теперь, насколько я могла слышать, этот звук сопровождался другим. Скрипом. Тихим поскрипыванием. Едва слышимыми звуками удовольствия, которые возникают, скажем, при надавливании или тычке.

Кто же был в постели, Пэдди?

Я все еще не могла пошевелиться. Не смела. По уже указанным причинам, основательным или нет. Даже не двигая ни ногой, ни пальцем, делая все возможное, чтобы избежать всего, что могло питать мою возрастающую страсть, но не осмысление происходящего, я физически ощущала, что кровать огромна, даже больше, чем я полагала, стоя рядом с ней, и что она заполнена той самой пылью, которой была полна вся комната. Перья в подушках наполовину превратились в пыль, как и само постельное белье, шерстяные одеяла, шелковая ткань стеганых одеял. Да, ход времени чувствовался по этой постели, великолепие которой можно было сравнить лишь с ее историей, даже без старого господина, в свое время в этой источенной временем постели похрапывавшего и занимавшегося, кто его знает, чем еще. И тут я поняла, что все или всё давно прошедшее от нас не ушло, а пребывает лишь в непрерывной стадии отмирания, если мы только не говорим о могильных надгробиях за сельской церквушкой, но это уже другие дела.

Но откуда я знала об этом балдахине над головой? Если спальня так крепко заперта, как я думала? А дверь постоянно надежно закрыта? Откуда – просто потому, что занавеси были не так плотно задернуты, как это мне казалось, а комната была не такой уж и темной, как я полагала, и можно было увидеть и балдахин, и одновременно пережить ночь ночей старого господина, или его последнюю ночь, хотя, скорее всего, он вообще уже ничего не видел, когда эта ночь наступила. Ну, с балдахином или без него, но размер кровати, бесспорно, был таков, что мы втроем могли спокойно лежать рядом, и при этом один из нас (я) ничего бы не знал о других, – если только не шевелиться. А я решила не двигаться. И, конечно, вес и размеры постельного белья, в которое я закопалась, сердечко бьется, ушки на макушке, прислушиваюсь к скрипу, такому явственному и соблазнительному, что вполне мог исходить из закрытого шкафа от тех, кто там во тьме спрятался, старый или молодой, занимаясь тем, о чем мне толковал в амбаре Мика.

Когда я пришла в себя, пылая еще сильнее прежнего и с ощущением того, что моя персона здесь явно не ко двору, хоть пока и не могла разобраться в тонкостях, поскрипывание стало еще громче и в темноте приобрело цвет. Розовый. И что же я сделала, увидев этот розовый румянец и услышав эти скрипы? Я стала извиваться. Корчиться, против своей воли, будто поскрипывание это забралось внутрь моего тела, а влажный розовый цвет гоже стал моим – именно так и никак иначе. О нет, я не металась, как в жару, когда теряешь над собой контроль. И мои извивания не были, так сказать, выраженными. Я не корчилась явно и очевидно, что несомненно оскорбило бы нашу Сироткину Маму, если б она обнаружила, как я извиваюсь и корчусь ночью, когда другие девочки тихо и мирно спят. Но я извивалась и продолжала извиваться даже после того, как незаметно для самой себя отключилась.

Затем я опять пришла в себя. Внезапно. С одной лишь, но очень существенной разницей: лежа в этом гнездышке, в насквозь влажной от моего тела постели, которую я больше не хотела исследовать, я почувствовала на себе руку. Не свою. Чужую. Конечно, человеческую. Лежащую на мне. Готовую к движению.

От этого, естественно, у меня перехватило дыхание, и я перестала корчиться или по крайней мере попыталась перестать, не знаю уж насколько успешно, но, по крайней мере, я пыталась, как могла, сдерживать себя в твердой уверенности, что, сдерживая себя, сдерживаю и эту тяжелую руку; это оказалось не так, но дало мне время понять, что рука, лежащая на мне, слишком большая и тяжелая для Тедди, и понимание этого принесло мне одновременно и облегчение, и разочарование, но, правда, не помогло понять, кто это – молодой хозяин или мистер Джейке, – и выбрать одного из двух.

Затем я очнулась.

Я больше не извивалась. Внутри меня все как бы умерло. Шевеления у меня в голове, а только так их и можно было назвать, определенно разбудили мое мышление, и при этом мне удалось сдержать свои эмоции, хорошие или плохие, запретные или искусительные, и, лежа в этой постели, напоминающей гробницу, я смогла отрешиться от настойчивой руки, которая, по правде говоря, уже некоторое время двигалась по мне – но лишь для того, чтобы вытереть мне лицо и убрать прядь влажных волос с моего лба. После чего я почувствовала, что улыбаюсь и снова теряю сознание, не в силах сопротивляться происходящему, а ведь я слышала два голоса у своей постели, я узнала их и понимала, что, по крайней мере, в моем состоянии не следует мне опасаться присутствия молодого хозяина, так что моя честь, ибо я, разумеется, подумала и о ней, осталась нетронутой.

Очнулась. Не корчилась. И лежала в кровати старого господина одна, как я сразу увидела, поскольку высокие шторы были немного раздвинуты и пропускали дневной свет, хоть и немного. В комнате я тоже была одна: молодая хозяйка и мистер Джейке, которые явно обсуждали, насколько тяжело я больна, пока я была в забытьи, ушли, очевидно, за тем, что требовалось для ухода за бедной больной. Все это я вполне понимала в сей момент просветления, довольно краткий, но более вразумительный, чем предыдущие. Например, могла отчетливо видеть висящие в тени на противоположной стене портреты старого господина или его предка и пожилой женщины в парике; они оба смотрели прямо на меня через всю комнату, словно укоряя меня за неряшливый вид, в котором я пребывала. Дело в том, что я полностью скинула с себя одеяла, моя ночнушка, как мы называли свое ночное белье в «Святой Марте», вся закрутилась вокруг меня и задралась, как мне казалось, по самые подмышки, угрожая самой моей чести, понятие о которой, должна признаться, в этом теплом свете вдруг потускнело и размылось. Вот так я и лежала, невинно обнаженная, истощенная, моргая широко открытыми глазами, которые вдруг стали абсолютно все примечать. Портреты напротив. Пустую кровать, в которой кроме меня никого не было: я убедилась в этом, повертев злополучной головой из стороны в сторону, не убедившись, правда, что я была в ней одна и прежде. Я прислушивалась, вертя головой туда-сюда. Чутко, несмотря на взмокшие волосы, мокрое лицо, тело и ночнушку. Очень внимательно вслушиваясь. Ибо скрип возобновился, достаточно четко. И опять в постели. Со мной. Но где-то ближе к ножкам постели, как мне подсказывал слух, и чего до сего момента я не понимала. Я подождала, прислушиваясь к этим едва различимым звукам, а затем, несмотря на слабость, вызванную метаниями и корчами в краткие периоды возвращения сознания, я поднялась на локте, наклонила голову и внимательно посмотрела. И улыбнулась. Мыши.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: