Пробуждение не радует. Вы словно бы окунулись в одну из сказок «Тысячи и одной ночи», но наступает утро, и вы шлепаете по грязным улицам Стамбула, погружаясь в уличную суету.

LV

Все звуки константинопольских ночей остались в моей памяти, к ним примешивается ее голос, она что-то пытается мне объяснить.

Самый зловещий из звуков – крик ночного сторожа, возвещающий о пожаре, страшное «пожар!» – «янгын вар», протяжное, жуткое, повторяющееся во всех кварталах Стамбула, словно разрывающее ночную тишину.

О наступлении утра возвещает петушиная серенада, за которой следует молитва муэдзина – грустное пение, поскольку оно говорит о приходе дня, когда все снова будет висеть на волоске, все, даже сама жизнь!

В одну из первых ночей, которую Азиаде проводила в моем уединенном домике в Эюпе, я услышал шум на лестнице, который заставил нас обоих вздрогнуть. Нам показалось, что у дверей собралась компания джиннов или людей в тюрбанах, которые поднимаются ползком по трухлявым ступенькам, сжимая в руках кинжалы и обнаженные ятаганы.[109] Когда мы с Азиаде наконец соединились, нас многое пугало, и было естественно, что мы боялись.

Шум повторился, более внятный, менее страшный и такой очевидный, что не оставлял места для сомнений.

– Сычан! (Мыши!) – сказала Азиаде, смеясь, совершенно успокоенная… И действительно, старая лачуга была полна ими, и по ночам они устраивали настоящие сражения.

– Чок сычан вар сенин евде, Лотим, – говорила она часто. (В твоем доме много мышей, Лоти.)

Вот почему в один прекрасный вечер она подарила мне юного Кеди-бея.

Кеди-бею (господину коту), который стал позже громадным и важным животным, был тогда всего месяц; это был маленький рыжий комочек, с большими зелеными глазами, ужасно прожорливый.

Азиаде притащила его мне в качестве подарка в бархатной, расшитой золотом сумке. С такими сумками турецкие дети ходят в школу.

Эта сумка служила ей в то время, когда, босиком и не закрываясь вуалью, она бегала к старому учителю в тюрбане получать свое весьма скудное образование. Это происходило в деревне Канлыджа на азиатском берегу Босфора. Она извлекла не много пользы из уроков учителя и почти не умела писать; это, однако, не помешало мне отнестись с нежностью к бедной, выцветшей сумке, сопровождавшей Азиаде в раннем детстве…

В тот вечер, когда она преподнесла мне Кеди-бея, он был закутан в шелковую салфетку и со страху во время путешествия осрамился донельзя.

Азиаде, которая золотой нитью вышила для него ошейник, пришла в отчаяние, когда увидела своего питомца в таком плачевном состоянии. У него была очень забавная мордочка, а девушка была так огорчена, что мы с Ахметом расхохотались, когда котенок был извлечен из сумки.

Появление Кеди-бея оставило в моей памяти неизгладимое воспоминание.

LVI

Ля иляха илля-ллах ва Мухаммадун расулюллах.[110]

Каждый день, на протяжении веков, в один и тот же час, в одной и той же тональности, эта фраза с высоты минарета звучит над моим древним домом. Муэдзин скрипучим голосом бормочет ее, поворачиваясь на все четыре стороны света с автоматической монотонностью, в раз и навсегда заведенном порядке.

Те, кто давно превратились в прах, слышали ее на этом самом месте, как и мы, родившиеся вчера.

На протяжении трехсот лет, при неверном свете зимнего утра и при ярком солнечном свете летнего дня, сакраментальная фраза вливается в звучание утра, смешиваясь с пением петухов, с первыми шумами пробуждающейся жизни. Скорбная Диана,[111] печальное наше пробуждение после светлых ночей, ночей любви. И вот пора расставаться, торопливо прощаться, не зная, увидимся ли мы когда-нибудь еще, не зная, не оторвут ли нас завтра друг от друга внезапные разоблачения или месть старика, обманутого четырьмя женщинами; не зная, не разыграется ли завтра одна из жестоких драм гарема, где любое правосудие бессильно, любая помощь бесполезна.

Она уходит, моя дорогая малышка Азиаде, вырядившись простолюдинкой в грубое платье из серой шерсти, сшитое в моем доме, согнув тоненькую талию, опираясь на палку и пряча лицо под плотной чадрой.

Лодка увозит ее в оживленный торговый квартал, откуда она уже днем добирается в гарем своего хозяина, предварительно переодевшись у Кадиджи в обычный наряд. Возвращаясь домой после своей прогулки, она приносит, чтобы придать ей большее правдоподобие, какие-нибудь покупки – цветы или ленты…

LVII

Ахмет напустил на себя очень важный и торжественный вид: мы отправились с ним в экспедицию, окутанную тайной, при этом он выполнял инструкции Азиаде, а я поклялся им повиноваться.

У причала Эюпа Ахмет нанял лодку до Азар-Капу. Когда сделка была заключена, он позвал меня в каик:

– Садись, Лоти.

И мы тронулись в путь.

В Азар-Капу я шел за Ахметом по бесчисленным грязным улочкам, темным и мрачным, где торговали дегтем, скобяным товаром и кроличьими шкурками; мы ходили от двери к двери, спрашивая некоего старика Димитраки, и наконец нашли его в глубине жуткой конуры.

Это был старый грек – в лохмотьях, с седой бородой, с физиономией бандита.

Ахмет показал ему лист бумаги, на котором каллиграфическим почерком было написано имя Азиаде, и произнес на языке Гомера длинную речь, которой я не понял.

Старик вытащил из грязного ларя нечто вроде ящика, полного маленьких стилетов,[112] из которых он выбрал два самых наточенных, – не слишком успокаивающие приготовления!

Он сказал Ахмету несколько слов, и мои воспоминания о классическом образовании помогли мне понять:

– Покажи мне место.

И Ахмет, расстегнув мою рубашку, ткнул пальцем мне в грудь с левой стороны, туда, где находится сердце…

LVIII

Операция прошла достаточно безболезненно, и Ахмет вручил художнику банкноту в десять пиастров,[113] ранее пребывавшую в кошельке Азиаде.

Старик Димитраки добился невероятных успехов, занимаясь татуировкой греческих моряков. У него была замечательно легкая рука и уверенный рисунок.

Я унес на своей груди маленький прямоугольник, воспаленный, покрасневший, изборожденный множеством уколов; впоследствии, зарубцевавшись, они составят выведенное по-турецки красивой синей краской имя Азиаде.

По мусульманскому поверью, эта татуировка, как и все другие приметы или дефекты моего земного тела, последует за мной в вечность.

LIX

ЛОТИ – ПЛАМКЕТТУ

Февраль 1877

О, какая это была ночь!.. Как красив был Стамбул!

В восемь часов я покинул «Дирхаунд».

Пройдя немалое расстояние, я добрался до Галаты и зашел к «мадам», чтобы прихватить по дороге Ахмета; вместе мы направились к Азар-Капу, двигаясь по лежащим на отшибе мусульманским кварталам.

Здесь, Пламкетт, каждый вечер нам предоставляется возможность выбрать одну из двух дорог, ведущих в Эюп.

Пройти по большому понтонному мосту, который ведет в Стамбул, затем кварталами Фанара, Балата, затем вдоль кладбища – дорога самая короткая и интересная, но ночью – самая опасная, и мы выбираем ее только тогда, когда с нами наш верный Самуил.

В этот вечер мы наняли у моста Кара-Кеуи каик, решив спокойно вернуться домой морем.

В воздухе ни ветерка, на воде – ни движения, ни звука. Стамбул укутан снежным саваном.

Это было внушительное зрелище, обычное для северных стран, однако его едва ли можно было ожидать в этом городе солнца и синего неба!..

Холмы, застроенные тысячами черных домов, проплывали в тишине перед глазами, сливаясь в однообразную и угрюмую белую панораму.

вернуться

109

Ятаган – рубящее и колющее холодное оружие со слегка изогнутым лезвием клинка, распространенное на Ближнем и Среднем Востоке.

вернуться

110

«Нет никакого божества, кроме Аллаха, и Мухаммед – посланник Аллаха» – формула, заключающая в себе символ веры мусульманской религии (араб.).

вернуться

111

Диана – древнеримская богиня охоты.

вернуться

112

Стилет – небольшой кинжал с тонким трехгранным клинком.

вернуться

113

Пиастр – здесь: турецкая серебряная монета, чеканившаяся в XVII–XIX вв.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: