– Подойдем, – сказала Азиаде, снова ставшая ребенком, – нам дадут конфет.
Чтобы выкопать яму, потревожили труп, погребенный не так давно; земля, которую при этом выбросили, была смешана с костями и обрывками ткани. Можно было разглядеть руку, согнутую под прямым углом; кости поддерживали ее в таком положении с помощью чего-то, что земля еще не успела сожрать.
В церемонии участвовали два длинноволосых священника в грязных рваных ризах; им помогали четверо озорников певчих.
Они пробормотали что-то над мертвым ребенком, потом мать сняла с нее венчик и заботливо убрала светлые волосики под маленький ночной чепчик – церемония, которая заставила бы нас улыбнуться, если бы ее проделала не мать.
Уложив девочку на дно ямы на влажную землю – без гроба, без настила, – ее забросали нечистой землей; все упало в яму, на красивое восковое личико, в том числе и старые кости, и старый локоть; девочку быстро закопали.
Нам действительно дали конфеты; я не знал раньше этого греческого обычая.
Молоденькая девушка, запуская руку в мешочек с белыми горошинками драже, дала по пригоршне каждому из присутствующих, в том числе и нам, хотя мы были турки.
Когда Азиаде протянула руку, чтобы взять свою долю, ее глаза были полны слез.
Все-таки эта птаха была чудачка, если она чувствовала себя счастливой, если она была весела в этом жутком месте!..
……………………………………………………..
V
АЗРАИЛ
I
20 мая 1877
…Все то же чистое небо и синее море Леванта. С одной стороны что-то начинает прорисовываться: горизонт обрамляют мечети и минареты; сердце мое бьется – это Стамбул!
Я сошел на берег. Сильнейшее волнение охватывает меня – я снова в этом краю…
Ахмет на этот раз не встречает меня, он не прискакал в Топхане на своей белой лошади. Галата выглядит мертвой; видно, что происходит что-то страшное, – похоже, идет война на уничтожение.
…Я переоделся в турецкую одежду и поспешил в Азар-Капу. Здесь я нанял первую попавшуюся лодку. Лодочник узнал меня.
– Где Ахмет? – спросил я.
– Уехал, уехал на войну!
Я пошел к Эрикназ, его сестре.
– Да, его отправили на войну, – сказала она. – Он был в Батуме, и после сражения у нас нет от него никаких вестей.
Черные брови Эрикназ были словно траур по брату; она горько оплакивала Ахмета, которого люди отняли у нее, а маленькая Алемшах плакала, глядя на мать.
Я направился к дому Кадиджи, но старуха переехала, и никто не мог мне сказать, где она теперь живет.
Итак, я пошел один к мечети Мехмед-Фатиха, к дому Азиаде, не имея никакого ясного плана, не придумав даже, что мне делать дальше. Единственное, что мною двигало – было желание приблизиться к ней, увидеть ее…
Я перелезал через руины, огибал груды пепла, которые были когда-то роскошным Фанаром; от него осталось лишь пепелище, длинная череда закопченных улиц, заваленных черными, обугленными обломками. Таким стал тот самый Фанар, который я весело пересекал каждый вечер, направляясь в Эюп, где меня поджидала моя возлюбленная…
Обгоревшие улицы оглашались криками; группы плохо одетых людей, призванных на войну, лишь наполовину вооруженных, точили на камнях свои ятаганы и размахивали старыми зелеными знаменами с белыми надписями.
Я долго шел по безлюдным кварталам Старого Стамбула.
Я был уже почти у цели. Теперь я шел по мрачной улице, которая поднимается к Мехмед-Фатиху, – по улице, где жила она!..
Все, на чем останавливался мой взгляд, под лучами солнца казалось особенно угрюмым; сердце мое сжималось. На печальной улице ни души; тишину нарушали лишь звуки моих шагов…
На мостовой появилась старуха; она будто кралась, прижимаясь к стенам домов; из-под складок ее одеяния виднелись худые босые ноги цвета черного дерева; она семенила, опустив голову, и разговаривала сама с собой. Это была Кадиджа.
Кадиджа узнала меня. Она произнесла непереводимое «А!» с пронзительной интонацией негритянки или обезьяны и с нескрываемой насмешкой.
– Азиаде? – сказал я.
– Ёлюм! Ёлюм! – ответила она, с удовольствием произнося это странное басурманское слово, которое означает «смерть».
– Ёлюм! Ёльмуш! – кричала она, словно внушая это кому-то, кто ее не понимал.
И со злорадством, ненавистью и торжеством она безжалостно бросала мне в лицо эти зловещие слова:
– Умерла! Умерла!.. Она мертва!
Трудно осознать сразу подобное слово, неожиданное, как вспышка молнии; страданию нужно время, чтобы скрутить человека и поразить в самое сердце. Я шел и шел, ужасаясь собственному спокойствию, а старуха следовала за мной по пятам, как фурия, со своим кошмарным «Ёлюм! Ёлюм!».
Я чувствовал, что за мной идет ненависть этого ожесточившегося создания, обожавшего свою хозяйку, которую я погубил. Я боялся обернуться и увидеть ее, боялся ее расспрашивать, боялся доказательств ее правоты, и шел и шел, покачиваясь, словно пьяный…
Теперь я вижу себя у мраморного фонтана, рядом с домом, расписанным голубыми тюльпанами и желтыми бабочками, в котором жила Азиаде; я сижу, и у меня кружится голова; темные, покинутые дома танцуют у меня перед глазами страшный танец смерти; я бьюсь лицом о мрамор, орошая его кровью; черная старческая рука, дрожа от холодной воды, прикладывает примочки к моей голове… Наконец я осознаю, что рядом со мной старая Кадиджа; она плачет; я сжимаю ее сморщенные обезьяньи руки; она продолжает смачивать водой мой лоб…
Прохожие не обращают на нас внимания; они оживленно переговариваются, читая сообщения, которые продаются на улицах, о первом сражении при Карсе. Идут тяжелые дни начала войны, а судьба ислама, кажется, уже решена.
Я плачу, я забыл покой,
Мои бессонны ночи.
Под темной смертною плитой
Спят те газельи очи.
Виктор Гюго. Восточные мотивы
Холодный предмет, который я сжимал в руке, был куском мрамора, вкопанным в землю.
Мрамор выкрашен в лазурно-голубой цвет, а в верхней его части выбиты золотые цветы. Я еще вижу эти цветы и выпуклые позолоченные буквы, которые я машинально читал.
Это был один из тех надгробных камней, какие в Турции ставят женщинам, я же сидел на земле, на большом кладбище Кассым-паши. Красноватая свежевскопанная земля лежала холмиком длиной с человеческое тело; растения с корнями, перерезанными заступом, покрывали холмик, корни их торчали в разные стороны; вокруг все поросло мхом, молодой травкой и пахучими полевыми цветами. Ни букетов, ни цветов на турецкие могилы приносить не принято.
Это кладбище не навевало ужаса, как наши европейские кладбища; его восточная печаль была более утонченной и в то же время более глубокой. Сумрачные просторы, бесплодные холмы, там и сям черные кипарисы; кое-где в тени этих громадных деревьев – кучи вывороченной накануне земли, древние надгробья, причудливые турецкие могилы, увенчанные фесками и тюрбанами.
Вдали, подо мной, Золотой Рог, привычный силуэт Стамбула и дальше… Эюп!
Был летний вечер; земля, сухая трава, все было теплым, кроме того куска мрамора, который я сжимал в руке; он был холоден, его основание уходило в землю и остывало от соприкосновения со смертью.
У всего вокруг был необычный вид, какой принимают вещи, когда судьбы людей или империй сотрясает глубокий кризис, когда то, что было предопределено, приходит к своему концу.
Издали слышались звуки фанфар войсковых частей, отправлявшихся на священную войну, этих странных турецких фанфар, издающих в унисон пронзительные звуки, незнакомые нашим европейским медным инструментам; эти звуки можно было бы счесть прощанием с исламом и Востоком, погребальной песней великой расе Чингиса.[129]
129
Герой романа считает турков-османов потомками монгольского завоевателя Чингисхана, что не соответствует исторической действительности.