Тот Несвицкий возник и слился с этим стариком, исчез в нём. А если б Зубаткин не назвал его фамилии… Сколько вот так же проходит других людей, с которыми он когда-то учился, дружил, которые учили его, — людей, тщательно загримированных временем.
— Я поначалу пойду к автоматчикам, — сказал Анчибадзе.
— А я послушаю Нурматыча.
Они встали.
— Встретимся… в перерыве, — вежливо и безразлично сказал Зубаткин, уже улыбаясь кому-то.
Кузьмин неопределённо пожал плечами.
Он сидел, размышляя о том, что если бы его кто-то искал, то уже мог найти…
Когда-то он мечтал стать разведчиком. Он воспитывал в себе невозмутимость, наблюдательность и хладнокровие. Кроме того, в разное время он собирался стать историком, шофёром, артистом, математиком, охотником. Он хорошо стрелял, изучал римскую историю, играл в драмкружке. Наверное, он мог быть и неплохим разведчиком. Он, например, чувствовал, когда на него смотрели. Или когда о нём говорили.
Буфет опустел. Теперь к Кузьмину свободно можно было подойти. Никто на него не смотрел. Никто за ним не следил. О нём забыли. Он нащупал в кармане номерок от пальто, вытащил, демонстративно повертел им, встал и направился в гардероб. Никто его не остановил. Увидев телефон-автомат, он позвонил домой. Трубку взял младший.
— Ну, как вы там? — спросил Кузьмин.
— Нормально. Ты скоро?
— Меня никто не спрашивал?
— Нет. Папа, разве на юге бывает полярное сияние?
— Бывает, — сказал Кузьмин. — Всё бывает. Вот что, тут у меня одно совещание, — он почему-то понизил голос, — я задержусь.
В трубке что-то крикнула Надя, видимо из кухни.
— Мама спрашивает, ты кушал?
— Очень даже, — сказал Кузьмин.
За регистрационным столиком стоял тот бритый контролёр, в руках у него были списки. Он разговаривал с девушкой, и оба они смотрели через пустое фойе на Кузьмина. Он видел, как движутся их губы. Если б он был глухонемой, он бы мог разобрать, о чём они говорят. Кузьмин улыбнулся — получалось, что, если бы он был глухонемой, он лучше бы слышал…
Он был полон нерешительности, однако со стороны движения его казались обдуманными и единственными. Зачем-то он поднялся на второй этаж и пошёл по коридору, вдоль строя высоких, крашенных под дуб дверей. На каждой двери белела прикнопленная картонка с наименованием секции. Прочитав название, Кузьмин осторожно приоткрывал дверь, сквозь щель видны были задние ряды аудитории. За длинными столами сидели старые и молодые, где редко, где густо, где царила тишина, где переговаривались, не слушая докладчика. Твёрдое лицо Кузьмина обмякло, как бы расплавилось, ему приятно было вот так идти вдоль дверей, вдыхать душноватый запах аудиторий, приятны были обрывки фраз лекторов, развешанные таблицы, пустынность коридора и его робость опоздавшего. Его забавлял этот студенческий невытравимый страх, теперь уже нестрашный, а всё страх.
«Оптимальные процессы», — прочёл он на картонке. Постоял, чем-то зацепившись. Он понятия не имел, почему он выбрал именно эту секцию. Никогда впоследствии он не мог объяснить внутреннего толчка, который заставил его войти. Виновато пробрался в задний ряд, уселся и стал слушать. У протёртой коричневой доски докладывал молоденький узбек. Кузьмин полистал программку: Нурматов. Вспомнил, что слыхал эту фамилию от Сандрика, поискал глазами и впереди себя увидел гибкую спину Зубаткина, кругленькую просвечивающую на макушке плешь. Возможно, сам Зубаткин не знал про эту лысинку…
Слушали Нурматова внимательно, один Кузьмин ничего не понимал. Глаза слипались. Очнулся от собственного всхрапа, испуганно оглянулся, покашлял, выпрямился, уставился на исписанную доску. Когда-то у них в группе был парень, который умел спать с открытыми глазами. Сидел, тараща глаза на доску, изображал само внимание, при этом сладко спал. Однажды, после лекции, они его не разбудили, так и оставили…
Кузьмин глубоко вздохнул, стараясь выбраться из вязкой сонливости, ему бы уйти, вместо этого он напрягся, стараясь что-то понять, прислушался к резкому акценту докладчика.
В прошлом году Кузьмин почти месяц провёл в Бухаре, на комбинате, налаживая там электрохозяйство. Жил он у мечети Колян. Во дворе мечети помещалось медресе, там была натянута сетка, и будущие муллы неплохо играли в волейбол. По вечерам приходили браться Усмановы. Пили чай и разбирали схемы. Младший восхищал Кузьмина своими способностями. Кузьмин уговаривал его идти учиться. Усманов медленно качал головой — зачем учиться? Диплом? Зачем диплом? Иметь диплом — значит, привязать себя на всю жизнь к одной специальности. Одна жена, одна специальность, одна работа… Зачем? Ведь жизнь тоже одна… Кузьмина веселила вольность его суждений. Стены мечетей и минареты были выложены фигурным кирпичом. Рисунок орнамента не повторялся, и в то же время в этом разнообразии существовал ритм, скрытый геометрический закон гармонии. Свобода художника тоже подчинялась каким-то законам… Солнце слепило глаза. Они сидели в лодке и играли в карты. На носу покачивалась женщина, лицо завешено, она грызла сухарик. Неприятный был звук, а ноги женщины были тёмные, как доска… Это хрустел мел под рукой Нурматова. А лодку укачивало, и вода прибывала, тёплая, зелёная, полная рыб, спины у них были гибкие, острые, как у Сандрика…
Кузьмин вздрогнул, открыл глаза. Что-то произошло. Нурматов писал на доске, все его слушали, вроде ничего не изменилось, и тем не менее что-то случилось: Кузьмина как током передёрнуло, и сон пропал начисто. Он выпрямился, и тут снова услыхал свою фамилию. Он понял, что слышит её снова, второй раз: «…применим вывод Кузьмина для общего случая». У Кузьмина обмерло внутри, как это бывало во сне, когда он падал, погибал… Он подумал, что ещё спит, то есть ему снится, что он проснулся, на самом же деле он спит.
— …функция получается кусочно-непрерывной… Задачу об условном минимуме можно свести к задаче о безусловном минимуме…
На плохо вытертой доске появлялись белые значки, крошился мел, стеклянно царапал. Кузьмин закрыл глаза, снова открыл и удивился тому, как он попал сюда, зачем он сидит здесь и мается.
Он воровато оглянулся. Никто на него не смотрел. Тогда он несколько успокоился — мало ли на свете Кузьминых. При чём тут он? Теперь его даже подмывало спросить, что это за штука «безусловный минимум функционала». Как всё начисто забылось! Он был уверен, что когда-то слыхал это выражение. На доске было несколько уравнений, они тоже что-то напоминали…
Он прислушивался к себе, пытаясь почувствовать хоть что-то, что должно было ему подсказать… Наклонился к соседу:
— На что это он ссылался? Что за вывод?
— Вот, сверху написано… Вообще-то, немножко рискованное обобщение.
— Вот именно, — подтвердил Кузьмин. — А как он назвал уравнение?
— Кузьмина… Он же в начале приводил.
Фамилия прозвучала отчуждённо. Нечто академичное и хорошо всем известное. Невозможно было представить себе, что это о нём так… И прекрасно, и слава богу, просто совпадение, успокаивал он себя, потому что не могло такого быть, не должно. Да и откуда Нурматов мог узнать про тот злосчастный доклад? Но тут память вытолкнула из тьмы какие-то «Труды института» в серой мохнатой обложке. Работа была напечатана среди прочих докладов, и был скандал. Это Лазарев её пробил. Да, да, Лазарев, занудный старичок-моховичок, вечный доцент: «Я вас прошу, в смысле — умоляю», «Нам, скобарям, Пирсон не указ». Так вот откуда критерии Пирсона, и ещё Бейесовы критерии, «бесовы»… Они невпопад посыпались, все эти имена. И ощущение духоты того каменно-раскалённого городского лета, и пустое общежитие, и голые окна, завешенные от солнца газетами, и газетами застеленный коридор, потому что шёл ремонт, побелка… В словах Нурматова что-то забрезжило, белёсые знаки на доске стали чётче. Кузьмин ещё ничего не понимал, но глухо издали подступал смутный смысл, как если бы среди тарабарщины донеслось что-то по-славянски. Но всё это не обрадовало, а наоборот, ужаснуло его.
Стало быть, тот позор не забыт, снова выплыло, это о нём, раскопали, нашли… Он ещё надеялся на какое-то чудо, но знал, что всё сходится, они сходились к этой доске с разных сторон: тот молоденький Кузьмин, студент пятого курса, в отцовском офицерском кителе с дырочками от орденов, не знающий, что такое усталость, и этот, нынешний. И Несвицкий, который, наверное, помнит, и, может, ещё другие…