Что же ему будет делать между католиками и атеистами-демократами? Там все резче и яснее, чем у нас по этой части. Придется, чтобы влиять и иметь успех, сделать что-нибудь одно из двух, «сесть на один из стульев» (между которыми он сидит теперь, по выражению Грингмута): или отречься разом и от демократии, и от православия уже явно, т. е. перейти окончательно и лично в чистый и прямой католицизм, тогда у нас от него отступятся и все наши нигилисты, и все недоумевающие полуправославные; или же стать открыто на сторону дальнейшей революции и объявить, что Папство и православие — одинаково вздор! Куда же тогда улетит его прежняя слава как мистика? Или, наконец, продолжать висеть в унынии, бессильном раздражении и без практического веса — между небом и землей…

Изгнанием можно этого достичь, снисхождением в России — никогда! (…)

Впервые опубликовано в кн.: Памяти К. Н. Леонтьева. СПб, 1911. С. 126–129.

249. Л. И. РАЕВСКОЙ 1 ноября 1891 г., Сергиев Посад

Дорогая Людмила Осиповна, сегодня получил Ваше письмо и сейчас же отвечаю. Нумера «Московских ведомостей в которых было о батюшке[935], достану и вышлю. Сам теперь серьезного об нем писать не собирался, да это и обдумать надо; а посылаю в «Гражданин», где об нем до сих пор не было ни слова, два-три письма, которые наполовину будут состоять из вырезок из тех же «Московских ведомостей», собственного будет мало. Иначе сразу я не умею. Богу угодно будет, он научит, как и когда взяться за серьезный труд. Что касается до рамки, то простите, здесь некому поручить, сам не выхожу. Егор[936] мой довольно глуп, а из Москвы выписывать сюда да посылать Вам, это очень трудно, не берусь, да и не нужно, лучше я при первой возможности пришлю Вам рубля 2, Вы столяру в Козельске и закажете. На что щегольскую или модную? Была бы чистая и прочная.

Думал об Вас все это время достаточно и жалел Вас и намеревался писать Вам, да все откладывал, потому что мне все еще в Оптиной казалось, что Вам уже ни до кого и ни до чего, кроме батюшки и матери Евфросинии, дела нет.

«Угостить» Вас издали нельзя, а сам, я думал, Вас мало уже интересую. Такое у Вас лицо всегда бывало.

Да, я согласен с Вами, и я понемножку таким становлюсь, вот уже и писать нет охоты, а пишешь кой-что по нужде (так и батюшка на прощанье благословил).

Вот уж и без Вари жизнь впервые начинаю понимать, то есть — не скорблю.

И т. д., и т. д. «монашествую» в безмолвии моем поневоле (без от. Амвросия) самочинном, как умею и могу. Стал больше поститься, больше молиться, гораздо меньше курить и т. д.

Молю Бога и совсем табак бросить.

И мебель, и другие вещи кудиновские мне стали не нужны…

Кстати, что же Вы взяли себе из мебели? Впрочем, не принуждайте себя на это отвечать. Это пустяки. Приедет Варя в Мазилово[937], побывает потом у меня и все скажет.

Больше нечего писать. Простите, Хриета ради, право не хочется.

Я на Варю очень сердит за ее непомерно долгое молчание.

Спаси Вас Господь и помози Вам на Вашем трудном пути.

Ваш грешник-монах Кл(имен)т.[938]Не адресуйте писем в Москву, на Сергиев Посад. Это только путает, а просто — на Сергиев Посад.

Публикуется по автографу (ГЛМ).

Из воспоминаний А. А. Александрова. КОНЧИНА КОНСТАНТИНА ЛЕОНТЬЕВА

Умер Константин Николаевич от воспаления легких от той самой болезни, от которой в разговоре со мной выражал желание умереть, предпочитая смерть от нее смерти от одной из старых затяжных своих болезней (сужение мочевого канала), мучительность смерти от которой он, как врач, хорошо знал.

Переехав из Оптиной Пустыни в Троицкую Лавру, он, имея в виду не торопясь подыскать удобную квартиру в Посаде, остановился пока в Новой Лаврской гостинице. Так как подходящей квартиры долго не находилось, то он решил перезимовать в гостинице и перешел вниз, в «графский» номер (который назывался так потому, что в нем долго жил граф М. В. Толстой, писатель по церковным вопросам). Номер этот находился в сторонке, налево от лестницы, когда входишь в гостиницу, и, перегороженный на несколько комнат, представлял собой нечто вроде отдельной квартиры. Номер был очень теплый: под ним, или почти под ним, как говорили тогда, находился котел парового отопления.

Странное дело! На Константина Николаевича, всегда очень осторожного и предусмотрительного, нашло на этот раз какое-то непонятное затмение, и он поставил свой письменный стол так, что кресло пред ним пришлось довольно близко к окну. Никого из домашних его с ним еще не было. Он жил совершенно один с недавно им нанятым в Посаде слугой. И вот, сидя однажды за работой за письменным столом на своем кресле близ окна, в жарко натопленной комнате, он (удивительная для него неосторожность!) почувствовал, что ему очень жарко, снял с себя свою обычную суконную поддевку — и остался одетым очень легко. Следствием было воспаление легких, от которого он очень быстро сгорел. Болезнь продолжалась всего несколько дней. В последнем письме своем ко мне он жаловался лишь на легкую лихорадку. Подоспевшая, однако, к последним дням его преданная ему Варя выписала из Москвы доктора, который хорошо знал его и постоянно лечил. Болезнь за это время успела, однако, так продвинуться вперед, что доктор мог лишь признать положение его безнадежным, о чем Варя сейчас же известила меня телеграммой.

Когда Константин Николаевич лежал больной на своем предсмертном ложе, в душе его шла страстная, полная трагизма борьба между жаждой жизни и необходимостью покориться неизбежному, шел кипучий, неустанный, немолчный прибой и отбой, прилив и отлив набегающих друг на друга, друг друга сменявших волн надежды и покорности. Проводившая эту ночь у его постели Варя рассказывала мне, что, мечась в жару, в полусознании, в полубреду, он то и дело повторял: «Еще поборемся!» и потом: «Нет, надо покориться!» и опять: «Еще поборемся!», и снова: «Надо покориться!»

В конце концов, ему пришлось-таки «покориться»… Предчувствие не обмануло его: этот роковой год унес его из жизни.

Не выходя из области смутных чувств и роковых предчувствий и предзнаменований, расскажу здесь кстати еще об одной маленькой касавшейся его подробности. Странное ли это совпадение или таинственное предзнаменование, не знаю. Я расскажу лишь то, что было. Пусть каждый судит сам.

В последнюю поездку мою к нему в Троицкую Лавру он дал мне последнее поручение на земле, последнюю «комиссию» свою, как он любил выражаться. Решив остаться на зиму в Лаврской гостинице, он приступил к устройству своего нового помещения по своему вкусу. Но это был вкус строгого художника и тонкого эстетика, в глазах которого подбор в сочетании цветов, красок играл весьма важную роль. На нижнюю часть окон ему нужно было повесить занавесочки, и занавесочки эти должны были быть непременно нежно-голубого цвета — только этого и никакого другого. Он просил меня достать ему марли этого цвета в Москве — и или привезти, или, если отъезд замедлится, переслать ему. Поручение его я исполнил, но с исполнением этим случилась некоторая странность, несколько меня смутившая… Взяв с собой жену, лучше меня знавшую толк в этих вещах, я обегал с нею чуть не половину Москвы и нигде такой марли найти не мог. Наконец в одном мануфактурном магазине на Петровке нам сказали, что марлю эту мы можем достать в лавке напротив. Мы вышли из магазина, взглянули по направлению указанной нам лавки и остановились в смущении: то была… гробовая лавка. Словно по инерции, мы вошли в эту лавку, спросили нужную нам марлю, и нам ее подали. Делать нечего, пришлось взять. Марля была послана Константину Николаевичу; но повесить ее на окна Лаврской гостиницы уже не пришлось. Она могла пригодиться ему разве лишь для украшения самого последнего на земле тесного убежища, которое сейчас же вслед за получением ее пришлось заказывать.

вернуться

935

…о батюшке… — то есть о смерти Амвросия Оптинского.

вернуться

936

Егор — слуга К. Н. Леонтьева.

вернуться

937

Мазилово — подмосковное село, где К. Н. Леонтьев жил летом 1885 г.

вернуться

938

Кл(имент)т — монашеское имя, принятое К. Н. Леонтьевым после тайного пострига.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: