Надо только впредь посерьезнее к самому себе относиться. Дорожить собою и не осквернять свою душу и свой дар так, как Вы делали до сих пор. Конечно, я слишком много и разнообразно жил сам, чтобы не понимать, до какой степени развитие умов и талантов разнородно и как много помогает иногда творчеству что-нибудь худое в нашем прошлом, если только мы, вступая в новый период развития нашего, с отвращением оставим это худое. Любим Торцов[313] действительно не мог бы создать даже и Любима комедии, если бы он писал ее сам. И не одно это — все внешнее надо переменить. Не надо неряшливой и угловатой внешностью закрывать себе двери в такие места, которые могут раскрыть перед воображением Вашим необозримо новые горизонты. Вы не имеете права оскоплять свой ум, Вы должны сломить свою свободу и свои привычки во имя призвания. (…)

Теперь об одном очень влиятельном, очень важном и очень к Вашему таланту заочно расположенном лице. Есть некто Терций Иванович Филиппов; он богослов, набожный человек, хороший и строгий семьянин, моих лет и уже тайный советник. Занимает крупную должность в Государственном контроле и в сердце русский человек. Он смолоду был дружен с Островским и знаком теперь, хотя и невысоко ценит его, по-видимому, как человека и как направление. Островский, будучи в Петербурге, хвалил ему Ваш дар, но сказал ему, что Вы пьете или что Вы пьяница, а о том, что он берет с Вас деньги, утаил. Так как я пользуюсь каждым случаем, чтобы поддерживать Вас и нарочно даже ищу случая на кого-нибудь или на что-нибудь натолкнуться во имя Ваше, я спросил у Филиппова: «Видели Вы «Белугина»?», и слово за слово все открылось. Я протестовал горячо и солгал не совсем, а отчасти, следующим образом: «Какой подлец Островский! Это неправда! Я Соловьева знаю больше, чем он: я никогда не видел Соловьева пьяным (Sic!)[314], он любит вино хорошее, а когда нет денег на вино, выпьет и очищенной [нрзб.] или от скуки… Но разве это пьянство? (Простите мне эту ложь!)

— Этим-то кто из нас не грешил! — воскликнул Филиппов.

(А я сидел и думал: да, голубчик, когда бы так, а то Островский, пожалуй, ближе к истине (увы!), чем я, в этом вопросе!)

Оказалось, что Филиппов имеет виды на Вас (не для себя, конечно, а для Вас и для русской сцены, которую он, несмотря на свое серьезное православие, очень любит; смолоду он ходил в красной рубашке и славился умением петь русские песни). Какие же виды? А вот какие. Он поручил мне решительно написать Вам: хотите ли Вы служить в Петербурге? У него в Государственном контроле? (…)

Верьте только мне, что это будет прекрасно, и службой он, вероятно, обременять Вас не станет, имея в виду Ваш дар. Он очень сдержан и — хитер даже, но содержателен и обязателен донельзя и аккуратен не в пример больше еще меня. Таких заботливых для идеи людей в России я еще не встречал. Поэтому Вы как хотите, а я считаю, что это Вам счастье, эта моя дружба с ним и его предложение. Он всех и все знает, и все ходы и подходы ему известны в Петербурге. Великие князья жмут ему руку (я сам это видел) и т. п.

А главное, что его практическая опора сразу избавит не Вас только, а и нас, Ваших почитателей, от лап Островского. (…)

Послушайте меня еще один раз на прощанье: если Вы поедете в Петербург, заезжайте прежде на неделю в Опти-ну поговорить с отцом Климентом раз 10 (послушать его просвещенные речи) и попросить святого старца Амвросия благословить Вас на то, чтобы Ваша художественная деятельность была не на вред, а на пользу, хотя бы и косвенную.

Даже и как писателю, я считаю необходимым, чтобы Вы несли с собой эти поэтические и русские образы хорошего пустынножительства. Вы, милый мой, так это хорошо поймете! А я, с моей стороны, верьте, где бы я ни был, никогда не забуду Вас и Вашего рыцарского, теплого, прекрасного сердца, скрытого под той шероховатой и угловатой оболочкой, в которую облекли Вас (я уверен, только временно) нигилизм, нужда, горе и… плохое общество, в котором Вы задыхались!

Я перед отъездом попрошу Ваших однофамильцев, братьев Соловьевых[315], познакомиться с Вами, дам Вам, уезжая, их адресы. Вы слышали — один из них молодой идеальный философ и очень уже влиятелен о сю пору, а другой тоже юный, но очень даровитый критик. Они Вам будут очень полезны. И Всеволод (критик) особенно, если только вы не подеретесь, ибо у него тоже характерец, едва-едва я лажу, я — укротитель разных тигров (как Вы сами раз сказали). (…) Дамам отборным рекомендовать Вас еще раненько, по совести. Это будет выгоднее для Вас же после того, как Вы уже проникнетесь теми секретными постановлениями отца, которые еще впереди. Теперь некогда. Первое впечатление — важно. А нужно бы Вам быть поближе к тонким женщинам! (…)

Публикуется по автографу (ГЛМ).

88. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 28 февраля — 1 марта 1878 г., Любань

(…) В Петербурге я был 3 1/2 суток на масленице и вернулся вчера измученный. Едва-едва сегодня к вечеру отоспался и пришел в себя. Не то чтобы я был нездоров, но как-то ощущения эти уже слишком для меня сильны; встречи, споры, смех, движение и, наконец, дом Карцевых[316], из которого ни за что раньше 2-х часов ночи не вырвешься. А нервы этим так возбуждены, что сам я в 8 и даже в 7 просыпаюсь. Какая же возможность это долго выносить! Я приехал в Петербург в пятницу в 8-м часу и в 10-м был уже у них. К несчастью, гостей не было, а это хуже, потому что вся семья вместе. Она[317] все та же; так же загадочна, хитра и ласкова, успела наговорить мне колкостей, надавать материнских наставлений, сказать: «А все-таки мне было без вас скучно… ужасно скучно!» А потом: «Ну, слава Богу, — в Любани обдумали, и у вас теперь все прошло!» и даже успела дать мне долго, очень долго подержать и долго целовать свою красную руку… (…) Но я немного тяготился всем этим, и весь остальной день (от 4-х пополудни до 2-х часов ночи) я по их просьбе провел у них. Гостей опять не было, и мать, и братья до того мне мешали, что я был взбешен и 20 раз собирался уйти. Наконец, устроилось 2 разговора наедине — один с помощью арфы, от 9 до 10, до чая, а другой от двенадцати до 2-х ночи с помощью одного сборника в пользу бедных, где были разные стихи. Я несколько раз порывался уйти, но она не пускала, начинала доказывать, что все эти удаления в Любань вздор и что я ничего там не напишу (до сих пор она была права) и денег истрачу много… (…)

Я смеялся, но настоящего ей не сказал, что все это правда, но что в Любани я отдыхаю пуще всего от нее… (…)

Теперь 1-я неделя поста, и хотя я говеть буду позднее, но все-таки. Во всем есть хорошая и худая сторона. Во всем есть дьявол. Правда, моя музыка с ней не так опасна, как кудиновские рощи[318], но зато при этих серьезных и опасных делах было и горячее покаяние, была постоянная мысль о Боге, а здесь такая рассеянность мыслей, такая внешняя борьба, что ничему важному и спокойному или глубокому в сердце места не остается. Только и думаешь о том, когда же уйдет брат и когда мать удалится отдохнуть и т. п. (…)

Ах, Маша! Маша! Сколько разных чувств и мыслей, а выразить тебе сотой доли не могу! Я очень, очень рад, что я имел твердость не уступить Ольге Карцевой, когда она убеждала меня остаться в Петербурге, и уехал сюда! Я так рад отрезвиться в одиночестве. Пойми ты это, мой друг. Вот о чем молись, Маша, сильно молись, чтобы я усерднее молился. А всякий раз, когда я «seul avec та pensee»[319], как говорила дура miss Deriman[320], так мне на Восток ехать не хочется, а хочется только в Оптину, и чтобы меня там телесно покоили, но духовно стирали бы и даже в Кудиново бы никогда не пускали. (…)

вернуться

313

Любим Торцов — герой пьесы А. Н. Островского «Бедность не порок».

вернуться

314

Sic! (лат.) — так! Заключаемое обычно в скобки, это слово служит для привлечения внимания, чтобы подтвердить употребление именно отмеченного слова.

вернуться

315

Братья Соловьевы — Вс. С. и Вл. С. Соловьевы.

вернуться

316

Карцевы. — К. А. Губастов так вспоминал о семействе Карцевых: «Первые месяцы 1878 г. мне пришлось провести в Петербурге. Неожиданно нашел я там Константина Николаевича, приехавшего искать вновь места в Министерстве иностранных дел. Мы поселились вместе в меблированных комнатах, в Большой Морской у одной француженки, и часто проводили с ним вечера до позднего часа в радушном семействе Е. С. Карцевой, с которым Леонтьев и я очень сблизились. С юным и блестящим Юрием Сергеевичем Карцевым, только что поступившим в Азиатский департамент, Леонтьев пускался в политические разговоры и пререкания, а умной, талантливой и прелестной сестре его Ольге Сергеевне развивал свои мистико-эстетические теории, в то время когда прочие гости, не особенные любители до отвлеченных предметов, сражались в винт, вошедший в то время в большую моду» (Памяти К. Н. Леонтьева. СПб., 1911. С. 217, 218).

вернуться

317

Она — О. С. Карцева.

вернуться

318

…кудиновские рощи… — Имеется в виду Людмила Раевская.

вернуться

319

Наедине со своими мыслями (фр.).

вернуться

320

Miss Deriman — неустановленное лицо.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: