Внутри крестьянской общины опять не нужно равенства, здесь — некоторое кулачество должно быть не только терпимо, но и покровительствоваться, богат и легально честен (а до души тут не доходить) — имей больше признанной власти в общине; совсем разорился — выходи, но участок обязана купить та же община или припустить другого на место. И тут — ценз. Это будет похоже с хозяйственной стороны на монастырь; ни равенства, ни свободы, а монастырское хозяйничанье хорошо.

Куда деться этим земельным изгоям? Можно тут широко и умно воспользоваться принципом свободы — пусть нанимаются по своей охоте в долгосрочную контрактную кабалу к дворянам. Формы и сроки этой новой (либеральной) кабалы установить. К разночинцам в кабалу нельзя, к ним можно идти лишь по краткосрочным договорам.

Тогда Вы увидите, какой будет выгодный и для дворян, и для беднейших крестьян антагонизм между общинами и дворянским землевладением. Будут ласкать и переманивать рабочих друг у друга. А чтобы они не зазнались, то и общины, и дворяне будут иметь право их так или иначе карать.

Итак — три тройственности:

A. Дворянство (до 100 дес(ятин)); община, вольные разночинцы.

B. Внутри дворянской черты: неотчуждаемые 2000, средние, более [нрзб.] неотчужд. 100 дес(ятин).

C. Внутри общины: большие привилегированные мужики, средние, изгои-батраки.

(Соловьеву это должно понравиться.)

Наконец — пожалуй: очень богатая, очень большая община или, вернее, ее представитель, должна равняться среднему дворянину, но не более. Дворянских из сословия земель не продавать вообще. За все эти стеснения наивысшие политические права, но с правом как допущения достойных лиц в свое сословие, так и изгнания недостойных.

Боковым линиям царской крови дозволить браки с дворянами. Это одно и в глазах народа разом опять возвысит дворянство.

Я убежден, что я в этой грубой, но ясной схеме, второпях изложенной, сказал много «физиологических», так сказать, истин, которые обдумать не мешало бы и почтенным эмпирикам хозяйства и земельных дел. Все моральное, «душевное» я нарочно оставил тут в стороне; оно, именно, подразумевается, ибо только страхом и только экономикой жить долго люди не могут. Но это принадлежит к другой области: к религии, педагогике, семейным влияниям, к литературе, наконец… Вообще надо, чтобы и с этой стороны русская земля (о других я знать не хочу) поменьше бы вращалась около своей оси и побольше бы стояла на трех китах.

Я не хочу быть настолько компетентнее собаки, насколько охотник компетентнее ее, я довольствуюсь ролью ястреба, который даже и глупее собаки во многом, но любит парить, хотя случается нередко ему по нужде и на земле поклевать.

Подымусь и вижу всех трех бекасов, которых чисто кабинетный охотник за кустами не видит, а сеттер счесть не может…

«Таков, Фелица, я развратен»[547] (в моей гипотетической самоуверенности!). И, вообразите, даже думаю, что если чего-то подобного нельзя будет устроить, то и Россия лет через сто, не более, — пропала. Как испанские дворяне, когда уговаривались с своими королями, говорили: «Et si non-non?»[548]

Довольно этого неожиданного для меня самого трактата.

В милом и дорогом письме Вашем Вы с удовольствием вспоминаете мое соседство и мои беседы ибо это гораздо выгоднее для моего тщеславия, чем память об аккуратном цензоре). Вот я и побеседовал очень длинно. Присылка Ваших новых «Вечерних огней»[549] была для меня высшей степенью приятного сюрприза…Я не знал об этом новом издании — но мне попалось крупное объявление об «Энеиде» и Шопенгауере, и я, конечно, согрешил подумать: вот Афанасий Афанасьевич, как только я уехал, так он и знать меня не хочет, книг своих не шлет; а мне Шопенгауер («Воля и представление») страшно как нужен по-русски. И от «Энеиды» жду много удовольствия. Я и Александрову писал, чтобы он Вам укорил.

Ваши поэтические «Вечерние огни» напомнили мне другие, тоже вечерние огни, огни в окнах московских, когда я ехал бывало с таким удовольствием на Плющиху[550]. (Помню даже, что я не раз, в санях сидя, думал: «Какое скверное имя Плющиха, не поэтическое! Это Афанасий Афанасьевич, должно быть, на ней купил дом нарочно, чтобы и этим доказать, до чего он в практической жизни боится поэзии»; все собирался Вам это сказать, да забывал.)

Доброту Марьи Петровны[551] и ее милые заботы о моих физических немощах, о «прокормлении» моем в 10 часов вечера — никогда не забуду! Дай Бог ей за это всего хорошего!

Мне здесь живется очень хорошо. Слава Богу. Вещественная моя жизнь понравилась бы Вам, я думаю, — особая усадьба, сад, вид хорошим, большой теплый дом, немного фантастический внутри. Лошадь своя, корова и т. д… Пишу в. «Гражданине», не удостоите ли взглянуть?), езжу по воздуху, тихо, но езжу. Следовало бы по совести сказать, и молюсь, и с духовником утешаюсь, но ведь Вы из таких людей, которые умеют допускать и это, но сердцем сами не испытывают ничего подобного, и поэтому об этом с Вами распространяться не следует. Прибавлю, впрочем, без лести, я тем более ценю Вашу благородную в этом вопросе деликатность, Вы никогда не оскорбляете того, что для другого святыня. Это не то что Лев Николаевич Толстой. Он, говорят, дошел даже до того, что накидывается в глаза на образованных людей, когда они дерзают «подымать Иверскую» и т. п.

Хороша «любовь» — отнимать у людей глубокое утешение! Пусть это иллюзия наша, но она нам дорога и никому не мешает. Из-за чего же он бьется? Не ожидал от его ума (в сердце его я, грешный, не очень верю). Это в наше время уже и старо донельзя, и глупо, а уж что оно с людьми нетвердыми и молодыми — подло, так это и говорить нечего. Сунулся бы со мной потолковать об этом! Не ожидал от него такого свинства. Ну, прощайте; крепко жму Вашу руку и даже, если позволите, обнимаю Вас. Марье Петровне еще раз привет сердечный… Не забывайте.

К. Леонтьев.

По ошибке остался листик. Утешьте Александрова, ободрите его. Его Ф. Н. Берг огорчил не только отказом поместить его стихи, но и тем еще, что написал ему, «что не верит, чтобы Фет и Леонтьев нашли у него талант».

Как же не видать этого, положим, еще незрелого и не определившегося, но все-таки несомненного дара.

Публикуется по автографу (ИРЛИ).

169. А. А. АЛЕКСАНДРОВУ 5 февраля 1888 г. Оптина Пустынь

(…) Помолитесь-ка и Вы, дружок, в простоте сердечной, сходите к той самой Иверской, за которую так глупо и так преступно даже (а пожалуй что и притворно) негодует на Вас Ваш гениальный домохозяин[552]. Не верьте, голубчик, ему, не поддавайтесь. Заметьте это: у него была всегда страсть противоречить течению передовой мысли. Пока господствовал либерализм, он был почти реакционер во многом; теперь, когда все почти лучшие умы обращаются так или иначе к народным, историческим началам, ему не терпится, чтобы не идти противу этого. Я сам недавно это стал в нем угадывать. Пока это не касается святыни, оно оригинально и даже полезно. Но если только хоть на минуту поверить и подумать, что за гробом — вечность блаженства или вечность муки, то каков же будет суд Божий над людьми, играющими из духа противоречия чужою верой! Не скрою, что я все-таки боюсь за Вас, зная, что Вы с ним видаетесь. Это не Фет, которого атеизм никогда не жаждет пропаганды. «Клин клином надо выбивать», и если меня, грешного, Вам мало, если Вы почувствуете от его (т. е. Толстого) устарелых фраз XVIII века малейшее колебание, послушайтесь меня: познакомьтесь с Владимиром Соловьевым и, подавивши в себе все движения самолюбивого стыда и скрытности, говорите с ним откровенно о Ваших сомнениях, о Толстом и т. д. Это человек благороднейший, в области мышления гениальнее Толстого, отличаясь от него, как небо от земли, и видеть, что Вы прибегаете к нему (хотя бы и по моему совету) неприятно ему не будет. Об иконе Иверской Божией Матери знаете, что я Вам скажу. Вы знаете, как я любил Варю и как я бился прежде с ее тяжелым, сложным характером. Разборчива, упряма, горда, влюбчива, нежна, груба, умна, бестолкова, добра, сердита и злопамятна, религиозна, своевольна и т. д. Беда! Но я молился. и вот, когда насчет женихов стало мне очень трудно, я пошел к Иверской (накануне Троицына дня 1883 года) и помолился так: «Если Господней воле это не противно, помоги мне, усталому в этой борьбе»! И на другой же день на паперти кунцевской церкви мы увидали Александра, и его красота поразила нас. И все состоялось, вопреки 100 препятствий, и поэзия была, и старость моя ими успокоена так, что я считаю себя согрешившим неблагодарностью в тот день, в который я не вспомню об этой невыразимой милости Божией. Это моя шкура (выражаясь языком натуральной школы) знает, что это такое для меня! (…)

вернуться

547

«Таков, Фелица, я развратен» — цитата из оды Г. Р. Державина «Фелица», посвященной Екатерине II.

вернуться

548

И если нет, так нет. (фр.).

вернуться

549

«Вечерние огни» — последние прижизненные сборники стихов А. А. Фета, вышедшие под общим названием в 1883, 1883, 1889 и 1891 гг. В подготовке их к печати ближайшее участие принимали Вл. С. Соловьев и Н. Н. Страхов.

вернуться

550

Плющиха — улица в Москве, где находился дом А. А. Фета.

вернуться

551

Марья Петровна — жена А. А. Фета, М. П. Шеншина (1828–1894), родилась в купеческой семье Боткиных.

вернуться

552

…Ваш гениальный домохозяин. — Анатолий Александрович Александров жил в московском доме Л. Н. Толстого в Хамовниках и был учителем его сына Андрея, которого готовил к поступлению в гимназию по географии и Закону Божьему.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: