В это время через двор проводили лошадей. Они были все как на подбор, очень высокие. Панама таких никогда не видел. Копи шли, нервно подрагивая кожей и всхрапывая. Огромный рыжий жеребец вдруг рванулся и стал на дыбы. Конюхи закричали страшными голосами и повисли на верёвках, как акробаты. Копь проволок их, мотая головой, через двор, тут его скрутили и завели в дверь дома, которая зияла как тёмная пропасть.
— Так. Ясно. Вот разделаюсь с аспирантами — приеду. Э? — сказал Пётр Григорьевич. — Да ты, как тебя, Пономарёв, плачешь?
— Да! — закричал Панама. — Это ветеринары, которые животных лечат, это, значит, как Айболит! А какой же вы Айболит! Вы всю кровь из коней высасываете, как вампиры! Лошадь вам всё здоровье отдаёт, а вы её в зоопарк. Вы никакие не доктора! Вы хуже зверей… Волк тот хоть сразу загрызёт, а вы постепенно все соки вытянете! Живодёры!
Панама кричал, топал ногами и размахивал кулаками перед самым носом Петра Григорьевича. Все доктора столпились вокруг них и смущённо переглядывались.
— Перестань орать! — вдруг тонким голосом крикнул Пётр Григорьевич.
И Панама сразу замолчал, только всхлипывал, глотая слёзы.
— Нгуен, идите сюда! Вот! Вот! — Пётр Григорьевич вытащил в круг маленького вьетнамца. — Расскажите, как у вас в госпитале дети от столбняка умирали. Расскажите этому припадочному! И вы, и вы, пожалуйста, — он схватил за руку огромного африканца, — расскажите ему, как у вас целая деревня отравилась консервами и погибла, потому что не было сыворотки от ботулизма! Пётр Григорьевич суетился, лицо у него было в красных пятнах, руки тряслись. — Он меня учить будет! Он меня будет укорять! Слюнтяй! Научись сначала людей жалеть!
Панама махнул рукой, повернулся и побежал.
— Стой!
Но он не останавливался, он бежал и бежал, сам не зная куда.
Глава шестая
«А МНЕ ИХ, ДУМАЕШЬ, НЕ ЖАЛКО?!»
Панама сидел в большом кабинете, заставленном книжными шкафами, пил чай, а Петр Григорьевич ходил из угла в угол и говорил:
— Так, брат, нельзя! Чуть что и в истерику. Оно, конечно, дело это неприятное… Но что поделаешь? Жизнь, вообще, вещь довольно жестокая. В конце концов, ты думаешь, мне их не жалко? Да если хочешь знать, они мне по ночам снятся. Я глаза их видеть не могу…
— Пётр Григорьевич, — сказал Панама, — не надо рассказывать, а то я опять заплачу.
— Ну-ну… я не буду. Конфет дать?
— Нет. Спасибо. Я домой пойду.
— Нет уж, брат. Домой я тебя сам доставлю. Только давай сначала в манеж заедем.
— А это что?
— Манеж — это, брат, самое сказочное место. Там самые красивые кони в нашем городе. Там уже, наверное, и твой Борис Степанович.
— А что он там делает?
— Как что? Тренируется. Он ведь мастер спорта. Так поедем? Он в записке пишет, лошадь его посмотреть надо, что-то она плоха.
— Конечно, поедем! — поднялся Панама. — Надо ехать. Он так волновался, из учительской — в класс и из класса — обратно. Прямо так и бегал…
У ворот института их ждал «газик» с синим крестом на борту и надписью «Ветеринарная помощь». Панама ещё никогда не ездил в «газике». Машина катила быстро-быстро. У Петра Григорьевича прыгали очки на носу, а шофёр сидел прочно и молча, на рукаве его куртки был синий крест и надпись «Санитар».
Они проехали несколько станций метро, высокий соборе голубыми куполами, свернули во двор и остановились около дощатых ворот с объявлением «Посторонним вход воспрещён».
Мальчишка лет пятнадцати с повязкой дежурного встретил их в проходной.
— Ох, — обрадовался он. — Наконец-то, Пётр Григорьевич. А мы уж прямо не знаем, что и делать…
— Ложится?
Панама удивился, как изменился голос доктора, стал жёстким и деловым.
— Венчики распухли! Стоять не может. Опой, наверно…
— Посмотрим. Температура?
— Высокая.
Панама еле поспевал за ними. Прошли двор, где были навалены какие-то пёстро раскрашенные шлагбаумы, кубы, полосатые шесты, стойки. По двору задумчиво бродил маленький шелудивый ослик. Панама никогда живого ослика не видел, но останавливаться было некогда.
Они поднялись по мосткам и оказались в полумраке конюшни. В длинный коридор выходили двери с решётками, из-за каждой на Панаму взглядывали умные лошадиные глаза.
В конце коридора толпилось несколько человек и слышались приглушённые голоса.
— В деннике? — спросил врач. — Ложится?
В глубине денника, над открытой дверью которого была табличка «Конус. Чистокровный верховой жеребец. 1968 г.р.», на полу, неестественно завалясь, лежал огромный конь. Панама видел, как тяжело у него ходят бока.
— Дежурную лампу! — сказал врач. — И давайте его на растяжках в коридор.
Все зашевелились. Появился яркий прожектор. И Панама увидел, что у головы коня на корточках сидит Борис Степанович, бледный, с трясущимися губами. Одной рукой он поддерживает коню голову, а другой часто-часто гладит его по чёлке, по глазам.
— Подымай, подымай, теперь осторожно выводи!
Длинно и жалобно застонав, конь тяжело поднялся. И, оседая на задние ноги, ступая передними словно на иглы, вышел. Его привязали так, чтобы он стоял посреди коридора и к нему можно было подойти с любой стороны.
— Счас, милый, счас, золотой. Потерпи, мой хороший, — приговаривал Борис Степанович, и все: и конюхи и ватниках, и дежурный мальчишка, и седоусый худой старик в белых штанах и красном пиджаке поглаживали коня, поддерживали, приговаривали ласковые слова.
— Ах ты. Конус, Конус… — вздохнул старик, — конь-то какой. Этому коню цены нет. Вон глаз какой породный!
Панама глянул. Глаз у коня был глубокого тёмно-фиолетового цвета, а когда он поворачивал голову, глаз вдруг становился на просвет солнечно-янтарным.
Конус постоял, постоял и, вдруг качнувшись, повалился на пол, морда на растяжках оскалилась, показались огромные, как клавиши, зубы, а шея вытянулась, будто резиновая…
— Держи, держи, ребята… Боря, возьми губу, не отпускай. Ну-ка, Конус, мальчик ты наш милый, вставай, вставай, дорогой, надо встать… Вставай, голубчик…
Жеребца снова подняли. Доктор присел на корточки и дотронулся до ноги над копытом. Конус вздрогнул и застонал.
— Что, доктор, опой? — тревожно спросил Борис Степанович.
— Откуда опой? Откуда ему быть? — заговорил небритый конюх. — Я его вчера два часа выводил. Что ж я, не знаю дела? Я с пяти лет при конюшне. Ещё у Пашкова служил.
— Такое может быть и не оттого, что напоили после езды… задумчиво сказал доктор. — Корм, скажем, тяжеловат, вот сердце всё кровь к ногам гонит… Вон как живот вздут. Но тут ещё что-то. Тут ещё какая-то инфекция сидит. — Он раскрыл чемоданчик, вынул блестящий шприц, звякнул ампулой. — Боря, закрути!
Борис Степанович своей длинной жилистой рукой скрутил коню губу, и копь мелко задрожал.
— Спокойно! — И резко, как нож, шприц воткнулся в круп. — Ну вот и всё, вот и всё… Теперь немножко переждём, чуть кровь пустим, чтобы затёк с ног спять. А завтра массаж, массаж, если только не будет температуры. Борис Степаныч, ты тут ночевать будешь?
— Да, да, — закивал тот. — Куда ж я. Тут буду, конечно.
— Ежели что ночью, сразу звони, пока не разбудишь.
— Вроде падает температура? — Конюх дотронулся до коня. — А?
— Рано ещё…
Панама тоже коснулся лошади. Шкура была сухой и горячей. Когда они вышли во двор, уже темнело. Борис Степанович проводил их до проходной.
— Значит, рацион питания надо пересмотреть. Да, Боря, не везёт тебе: третий год перед самыми соревнованиями свистопляска какая-то получается. То Агностик у тебя пал, то у Готлиба такая засечка[1] страшная, а вот теперь Конус…
— Невезучий я, — ответил Борис Степанович. — Ещё сегодня всё так удачно. Вы быстро приехали.
— Это вот кого благодари! — Пётр Григорьевич положил руку Панаме на голову. — Ты бы знал, как он в институт проник — целый детектив… А какую он нам речь закатил! Такое, брат, в кино не покажут.
1
Засечка — рана на ноге лошади. Некоторые кони по время езды, особенно быстрой, бьют сами себя копытами по ногам. Про такого коня говорят, что он «засекается». Конь с большой засечкой к состязаниях выступать не может.