А что если она и впрямь душевнобольная? Ну и пусть живет рядом: больная, сумасшедшая, гниющая заживо. В редкие моменты ее просветления я все-таки буду счастливей, чем в светлой, трезвой, распрекрасной жизни с другой женщиной.
Если сходятся люди, которые любят друг друга, то у них всё должно быть на жизнь и смерть, и нет такой вещи, которой нельзя было бы простить. Я чувствовал ее как часть самого себя, вернее, как продолжение себя. Совершенно естественно, что это продолжение должно быть наделено всеми моими отвратительными качествами: распутством, распущенностью,
177
склонностью к оргиям и к пьянству, особой бытовой лживостью при какой-то глубинной правдивости натуры, гибельностью, неумением быть счастливым.
Один американский врач лечил, вернее, выправлял сумасшедших тем, что, не пытаясь проникнуть в существо болезни, прививал им нормальные реакции, нормальное внешнее поведение. Мне всегда это казалось страшной ложью. Ведь за этой «нормальностью» всё равно остаются больные души, больная психика, омраченность которой загнана еще глубже. Уж лучше оставить больным их буйство. Нечто подобное происходит сейчас со мной. Я заставляю себя все делать как нормальный: есть, спать, гулять, садиться к столу и кропать что-то жалкое, выполнять свои многочисленные кино- и литературные обязательства, даже слушать музыку, но, быть может, легче и лучше было бы мне буйствовать, съехать со всех катушек.
Всё время в памяти тот снежный, морозный вечер, когда мы вышли за ворота, и она подпрыгивала от радости, и поминутно падала, без неуклюжести, но чуть растерянно и обиженно, словно кто-то незримый подставлял ей ногу. Боже мой, как же мы были тогда счастливы, и как же могли всё это так пошло растерять!
Хорошо я сейчас живу, по расписанию, которого придерживаюсь с гётевским высоким педантизмом. Работа, прогулки, слёзы чередуются с механической четкостью. Работаю в утренние, дневные, вечерние часы, гуляю три раза в день, столько же раз плачу, два раза в день сплю по пятнадцать-двадцать минут; от трех до пяти, в переломе дня, испытываю отчаяние, душное, как сердечный спазм; дважды в день как-то странно ликую от надежды, что выдержу, выживу, и наконец – смертная печаль предсонья, затем – клаустрофобия и бессонница.
Сколько же мне еще так мучиться, Господи? Неужели силой боли я хоть немного не выигрываю в длительности?
А можно так устать от тоски и душевной угнетенности, что это будет как выздоровление? Вот сейчас я вдруг почувствовал, что не могу испытывать боли, сил нет. Но скорее всего это ненадолго, отдохнешь – и опять всё нахлынет.
Кажется,- дай-то Бог!- все мои переживания начинают вырождаться в спасительную бытовую злобу. Этому помогло ее «высокоюридическое» письмо.
Я не записывал ничего почти два дня – добрый знак! Ужас расставания начинает, кажется, замещаться во мне здоровым чувством оскорбленности, злости и некоторым самозащитным ликованием. Если это правда, что творится во мне, а я еще не знаю – правда ли, то я на добром пути, надо бы не оплошать. Еще немного твердости и холода, и я буду навеки спасен. Я спасу себя от бездны сложностей, огорчений, неминуемых новых оскорблений, дурной молвы, от тайной злобы, которая неизбежно явится тенью вынужденного смирения, от «вторости», на которую я сам себя обрекаю своей деликатностью и любовью к прекрасному дару плохого человека. Но если я опять поддамся, освободиться будет во сто раз труднее. Ведь к унижениям тоже привыкаешь, как и ко всему прочему. Держись, старик!
Мы опять вместе.
1965
Как много случилось за месяцы, что я не вел записей. Последнюю я сделал, видимо, в конце октября, или в начале ноября прошлого года, когда «Председатель»* еще не вышел на экран. Всё это время творилась мелкая, нервная, подлая, жалкая, изнурительная суетня. Картину сперва просто решили не выпускать на экран, потом ее искромсали и пустили по клубам, но в день премьеры, даже в самый час ее опять запретили; мы выступали перед зрителями в кинотеатре «Россия», а по всей Москве сдирали афиши с лицом Ульянова, сдергивали натянутые между домами плакаты, извещавшие о выходе фильма, рушили фанерные рекламные стенды.
Картину, в конце концов, разрешили. Она прошла с небывалым успехом, истинно народным. Не знаю, имела ли хоть одна наша картина такой успех. Может быть, «Броненосец „Потемкин"», «Чапаев», «Путевка в жизнь». Ее просмотрели буквально все взрослые люди, ибо детям до шестнадцати лет на картину вход был запрещен. Почему? В картине нет никакой эротики, но есть правда о прошлом, да и только ли о прошлом? – а это пострашнее альковных соблазнов. Правда приравнивается к порнографии. Успех картины был настолько велик, что даже пресса, настроенная поначалу крайне враждебно, сдалась и начала хвалить, сперва сквозь зубы, потом взахлеб.
Счастья всё это мне не принесло, но было забавно, азартно и порой весело. В одном мои ожидания не оправдались: картину не пустили за рубеж, мечты ездить с нею по белу свету рухнули. Мне фатально не везет с поездками, как будто уже не люди, а боги наложили вето на мои попытки увидеть мир.
(После моего выступления перед зрителями.)
– Здорово вы, Юрий Маркович, выступили,- сказал мне
____________________
* Ю. М. Нагибин написал сценарий фильма «Председатель» по собственной повести «Страницы жизни Трубникова» (1964). Режиссер фильма (1964, «Мосфильм») – А. Л. Салтыков, поставивший но сценариям Ю. М. Нагибина также такие фильмы, как «Бабье царство» (1968), «Директор» (1970). Главную роль в фильме исполнил М. А. Ульянов, за что в 1966 г. он был удостоен Ленинской премии.- Примеч. ред.
180
шофер Михаил Гаврилович.- На таком низком уровне, что каждое слово понятно было!…
Но куда более важное, чем возня с «Председателем», случилось в нашей бедной семье: Я. С. разбил левосторонний паралич. Маленькое затвердение в уголке рта и легкая нечеткость речи, обнаруженные им самим однажды утром, к исходу дня обернулись кривизной лица,- тромб.
Я не был на высоте в этом испытании. После неудачных попыток поместить Я. С. в седьмое, «кремлевское», отделение Боткинской больницы я запил. Тогда я еще не знал размеров бедствия, Лена скрыла от меня, что это паралич. Я жалел его покривившийся рот, смертельно сострадал этой малости, не ведая о худшем, панически боялся за себя, ни к черту не годного без него, и хотел пережить самое страшное в полузабытьи, полубреду.
Я измучил маму, всех близких, но не обманул судьбу. Когда я уже не мог больше пить и сознание вернулось ко мне, вместо успокоительных слов я услышал правду.
А потом был мучительный визит к Я. С. и новый уход в пьянство, столь же неспасительный, как и первый, и медленное выздоровление – мое. Впрочем, и Я. С. теперь лучше, насколько может быть лучше, когда самое страшное уже случилось. Мы радуемся тому, что он чуть двинул рукой, пошевелил пальцами ноги, сострил, отчетливее произнес слово. Новый источник радости возник в нашем доме.
На днях с дачи в Боткинскую больницу отправили П. Г. Антокольского с тяжелым инфарктом. По дороге лопнула шина, а домкрата у водителя не было. Машина долго стояла на шоссе, припав на лопнувшую шину. П. Г., полуопрокинутый, начал задыхаться.
А накануне он был у нас на Геллииом дне рождения*, но пил только лекарства. Правда, говорят, он все же хватил тайком рюмку коньяку и плясал, бедняжка, в Геллиной комнате, и сердце уже рвалось в старой его груди.
Из несчастий третьего сорта: жуткий распад Салтыкова. Ничего подобного по внезапности и неоправданности человеческого падения я не видел и даже не предполагал, что подобное возможно. «Председатель» свихнул его слабую душу и куцые мозги, неомытые ни культурой, ни врожденной интеллигентностью, ни образованием. По самоуверенности, глупости, ослиной тупости, копеечному вероломству, дикарской хитрости и ледяному охамлению он мировой уникум. Инте-