211
ружестве нерослая, но плотная, коренастая Жанна представляет мужское начало.
Жанна на редкость уверена в себе, деловита и неулыбчива. В лице – армянская грубость, и все же она не лишена привлекательности. Меня она поразила сугубым практицизмом, ясным и твердым взглядом на мир, взрослостью оценок и полным отсутствием юного тумана. Я чувствовал себя рядом с ней щенком, незрелым отроком, размазней. Два лица современной юности: полубезумная нимфоманка и богиня практицизма.
От Жанны я узнал, что Сережа наркоман, пожилая любовница вспрыскивает ему морфий. Она же сказала, что у братьев Зерновых в квартире вонь от затхлости дряхлых вещей и «бесконечного наяривания в два конца»,- славно! У Жанны тоже был муж, но она оставила его, потому что несостоятельность сочеталась в нем с мистицизмом. Среди ночи он вставал, напяливал на себя черное кимоно и, угрожая жене ножом, заставлял клясться в верности. Иногда он слегка покалывал ее для убедительности, а раз довольно сильно поранил в шею.
Друг о дружке приятельницы говорят в таком роде: Лариса – «Представляете, мы спали с Жанкой на даче в одной постели, а у нее месячные вторую неделю льют, и тут еще под окна свиного навозу подвезли – ужас!» Жанна – «Лариса мужу отдалась, когда у нее крови шли, а он, лопух, поверил, что взял невинную».
И вот эту весну мы отстояли в боях!…
После рыбалки поехал к Ваське Борину на ночевку. Из дверей вышла его жена Нюра с каменным лицом. Не подозревая худого, я заорал радостным голосом идиота:
– Вы что, не узнаете меня? Да это же я, ваш старый друг и постоялец!
– Почему не узнаем,- ледяно отозвалась Нюра.- Очень даже узнаем,- и пошла в хлев доить корову.
Но я и тут не насторожился, мне вдруг подумалось, что это не Нюра вовсе, а ее старшая сестра. Как раз из баньки вышел сам Борин, красный, распаренный и страхолюдный. Он не заправил стекляшку в пустую левую глазницу, и звероватое, циклопье лицо его было ужасным, как в бреду. Вот он-то и в самом деле не узнал меня в первые минуты и был игриво любезен, как и всегда в предвкушении даровой выпивки. Но потом узнал и весь скривился от ненависти.
– Ишь ты, философ!- заплевался щербатым ртом.-
Браконьером меня вывел, философ! Пет-ри-ще-вым!… – и захлебнулся матом.
Все мои жалкие попытки оправдаться ни к чему не привели. А ведь я бывал у него после опубликования рассказа «Браконьер», и всё у нас шло ладом и миром. Кто-то накачал этого дурака, вдолбил в его темную башку, что его оскорбили. А рассказ-то ведь берет Петрищева под защиту, и тот, кто раззудил Борина, не мог этого не понимать. Нагадил кто-то из нашей братии, член СП – по злобе и зависти, как обычно.
Борин кинулся в дом за топором. Мы дали задний ход и, скозлив через насыпь, позорно ретировались. Впрочем, особого позора тут нету. Борин – псих и не отвечает за свои поступки. Я сам видел однажды справку районного психиатра. Он вполне мог разбить топором машину, а то и голову своему певцу.
Мне это происшествие огорчительно. Теперь уже не поедешь в Усолье на весеннюю рыбалку. Но можно ли винить Борина, если Чухновский, возведенный мною в ранг не то что героя – святого, оскорбился сценарием «Не дай ему погибнуть» и опубликовал грязное письмо в «Журналисте». Что за странное свойство у моих соотечественников – ненавидеть тех, кто пишет о них с добротой и восхищением? Быть может, тут пробуждается сознание своего права, какого мы в обычных условиях лишены? Нельзя же считать случайностью, совпадением, что и Орловский, и Чухновский, и даже мои школьные товарищи, не говоря уже о Борине, восстали против написаного о них. Кстати, и Маресьев ненавидит Бориса Полевого, и Момыш-улы – Бека. Может, им всем кажется, что они еще лучше, чем их изобразили? Люди о себе куда более высокого мнения, чем можно вообразить. А вернее всего, они думают, что на них нажились, их обобрали. Да ведь нельзя же требовать с писателя платы, как это делают натурщики и натурщицы, вот они и хватаются за топор или за доносительское перо.
22 августа 1968 г.
Вернулся из Ленинграда, куда ездил на машине. Ездил сложно, тяжело, пьяно, а кончил поездку трезво, нежно и печально, как в прежние времена, когда душа еще была цела во мне. И этим я обязан молодой женщине, чуть смешной и остропритягательной, рослой, с тонкой талией и тяжелыми бедрами, полными ногами и узкими руками, странно, как-то вкось разрезанными глазами и большим нежным ртом. Я прожил с ней после мелкого, пустого распутства пять таких дней любви, каких не знал во всю жизнь.
У нее странная (как и всё в ней и вокруг нее) квартира на Мытнинской улице, возле Суворовского проспекта: гигантский зал, затем еще одна небольшая, вовсе не обставленная комната и кухонька, в которую вмонтирована ванна. У нее удивительно налаженное, оснащенное в мелочах хозяйство, но нет платяного шкафа, и одежда висит прямо на стене, на гвоздях. Акустика двора такая, что ночью кажется, будто по квартире ходят люди, разговаривают, смеются, кашляют, харкают. Порой это ощущение достигает обморочной силы.
Наша любовь творилась в дни, когда над миром нависла угроза гибели, и я вдруг обнаружил в себе «красивого героя» из фильма «Хиросима – любовь моя», но это открытие не принесло мне ни гордости, ни счастья.
Давно я не жил так остро и нежно, без рисовки и ломанья, без мести кому-то, чистой сутью переживания. Спасибо этим дням, вновь включившим в себя и Петергоф, и Царское Село, и Павловск, и Эрмитаж, и ночной Ленинград. Алла вернула мне мой Ленинград, всё, что было до нее, порой окрашивалось трогательностью, но не дорого стоило. Я думал, что еду за утками, а съездил за собой. На охоту же в северные места так и не попал, но ничуть о том не жалею.
30 августа 1968 г.
За минувшие дни съездил по маршруту Загорск – Переславль – Ростов – Борисоглебское – Углич. Прекрасные церкви, в большинстве своем превращенные в картофеле- и овощехранилища, ужасные провинциальные города. И всюду: посреди монастырского подворья, под боком стариннейших палат, впритык к замшелой церковке – неуместный серый памятник Ильичу.
Ужасны запахи Ростовского кремля. При входе разит человечьим дерьмом, дальше тебя овевают ароматы помойки, отсыревшей штукатурки, склепа, гнилой картошки и еще какой-то невообразимой прокисшей дряни. И нахально таращатся с плакатов слова Горького о бережи к старине, прошлому, минувшим дням родной земли. Безразличие, переплюнувшее сознательный цинизм.
В Угличе видели вечевой колокол, вернувшийся сюда из трехсотлетней ссылки. До этого колокол, призывавший народ к восстанию, был бит плетьми, подвергнут урезанию языка и отсечению уха. Сейчас он посмертно реабилитирован.
1 сентября 1968 г.
Произошло изгнание Нади. Без малого год длился наш странный союз. Я редко кого так унижал, третировал, как