– Смотри!
Сказочное видение, мираж: по другую сторону сада, на площади Согласия, огромное и ослепительное в солнечных лучах, высится колесо обозрения.
– Можно, мама?
– Конечно, можно! Побежали?
И все трое, немка, венгр и ребенок, не ими вдвоем зачатый, пускаются бегом к чудесному аттракциону. Вот и добежали до будочки-кассы, запыхавшиеся, взмокшие; Эмиль сбрасывает парку и дает подержать матери:
– Умираю, жарко!
Когда подходит их очередь в кассу – неприятный сюрприз: денег только на два билета, на три не хватает.
– Идите вдвоем, – говорит Андраш. – Мне больше нравится на твердой земле. И если все пойдут кататься, некому будет полюбоваться снизу. Давай-ка…
И, чтобы освободить Саффи руки, он берет у нее парку Эмиля.
Мать с сыном забираются в качающуюся кабинку. Медленно поднимаются к синеве, к чистому и ясному декабрьскому небу. Им не страшно – Эмиль боялся, что будет страшно, но нет, все спокойно, и светло, и искристо, не гудит и не трясет; вот уже, описав полукруг, их кабинка плавно скользит к земле – и мама, сияя зелеными глазами в солнечном свете, наклоняется вперед и машет рукой Aпy – вон он, Aпy, с моей курткой, курит сигарету, и машет нам в ответ, и улыбается, я только-только успеваю увидеть, как он выпускает дым из обеих ноздрей сразу, будто дракон, – я обожаю, когда он так делает! – и мы опять поднимаемся, плавно и тихо, какой громадный Париж, белый и серый до самого горизонта и весь искрится…
Саффи прижимает Эмиля к себе:
– Ну как? – спрашивает она.
– Хорошо…
– У меня немного кружится голова, но я обожаю!
– А как ты думаешь, голуби спрашивают друг друга, что мы делаем у них в небе?
Саффи смеется. Они теперь на самом верху, и колесо останавливается, чтобы другие люди внизу могли сесть.
Андраш курил сигарету, пока окурок не обжег ему пальцы; он машинально затоптал его каблуком (каблуком старого венгерского ботинка, эти ботинки еще до войны сшил на заказ для его отца друг-сапожник, а потом сапожника отправили в гетто, где он умер от голода и лежал и гнил на улице много недель среди трех тысяч других мертвых евреев, пока не пришли наконец русские и не освободили прибрежную часть Буды); теперь, приставив руку козырьком ко лбу, он пытается разглядеть кабинку Саффи и Эмиля, которая тихонько покачивается на самом верху колеса обозрения. Он не замечает – и с какой стати ему замечать? – что одно такси делает уже третий раз круг по площади Согласия.
Трех кругов хватило.
По правде сказать, хватило и одного, но Рафаэль никак не мог поверить своим глазам.
Он поднял руку и положил ладонь на спинку переднего сиденья у плеча шофера, который вообще-то вез его прямиком с улицы Мадрид на улицу Сены.
– Простите…
Как он ухитрился произнести это голосом, до такой степени похожим на его обычный голос, когда внутри у него все захрустело, и пошло трещинами, и наполнилось ужасом?
– Как?
– Вы не могли бы еще раз объехать площадь? Я, кажется…
– Пожалуйста, мне-то что. Счетчик работает.
Да, это был действительно он. Андре. Музыкальный мастер.
А то, что он держал в руке, – действительно парка Эмиля.
Рафаэль Лепаж, которому никогда не изменяло дыхание, который умеет вдыхать и выдыхать одновременно, который учит дыханию молодых флейтистов всего мира, не может вздохнуть.
– Еще раз, – просит он.
Шофер бросает на него в зеркальце насмешливый взгляд и, пожав плечами, делает третий круг.
Это действительно он.
В голове Рафаэля солнце дробится на тысячу ромбиков.
– Теперь на улицу Сены? – спрашивает шофер.
– Да, – кивает Рафаэль.
Он дома, у себя, у них дома, его качает в нескольких сантиметрах над полом, знобит, трясет, крутит. Не в состоянии дышать, он мечется из комнаты в комнату по большой квартире, где, казалось ему, он был счастлив. Все здесь чисто, все красиво, каждая мельчайшая деталь этой незапятнанной красоты смеется ему в лицо и терзает душу: герани на окнах, ваза с фруктами на буфете, светлый, без единой пылинки паркет, сверкающий бело-голубой кафель на стенах кухни, и детская, которую он сам готовил для младенца – но Эмиль уже не младенец, он вырос, ему пора в школу, почему же Саффи так не хочет отдавать его в школу? – с самолетиками на обоях и аккуратно прибранными игрушками, и их спальня, где идеально, без морщинки, без складочки застелена кровать, где кружевные занавески на окне выстираны и отглажены, где их одежда, его и ее, висит в одном шкафу, вещи Рафаэля слева, вещи Саффи справа, туфли внизу, начищенные до блеска, стоят рядышком, как мужчина и женщина, идущие по жизни рука об руку, вместе на концертах, вместе на обедах, вместе на церемонии вручения ордена Почетного легиона… “Познакомьтесь, моя супруга…” – “Очень приятно…” – “Моя жена…” – “Мадам Лепаж…” Почему она не напомнила ему в тот вечер, что они с мастером уже встречались? Почему ничего не сказала, когда он знакомил ее с Андре, Андрашем?
Дикий, звериный рык вырывается у Рафаэля. Скрученный спазмом желудок подкатывает к горлу. Упав на колени у кровати, он начинает молиться, как в тот день, когда родился его сын, – но на сей раз его губы шепчут не обрывки заученных в детстве молитв, теперь это молитва личная, отчаянная, из самого нутра рвущаяся. “Боже! – стонет он. – Прошу тебя – сделай так, чтобы она мне все объяснила сейчас, когда придет. Сделай, чтобы она рассказала мне, как провела день, и как случайно встретила Андраша, и про колесо. СДЕЛАЙ, ЧТОБЫ ОНА ВСЕ-ВСЕ ОБЪЯСНИЛА!”
И он проливает потоки слез и соплей на бургундское атласное одеяло, вручную простеганное во время Первой мировой войны его бабушкой Трала.
Саффи с Эмилем возвращаются в половине пятого, когда уже смеркается. Рафаэль успел немного прийти в себя. Он умыл лицо холодной водой. Причесал редкие черные кудри, еще украшающие его голову сзади. Зажег лампы и устроился на диване со свежим “Мондом”. Но он не понимает ни строчки и по-прежнему не может дышать.
Он слышит их голоса – оживленные, спевшиеся – еще на лестнице. Раздается звонкий смех Эмиля, и тут же смех Саффи вторит ему. Поворачивается ключ в замке – и вот они здесь, перед ним, тараторят, сияют. Рафаэль встает и идет к ним точно во сне; оба нежно целуют его, но поцелуи кажутся ему машинальными, рассеянными. Саффи, уже направляясь в кухню, чтобы заняться обедом, бросает на ходу:
– Мы катались на колесе обозрения, что на площади Согласия!
– Вот как? – с трудом выдавливает из себя Рафаэль. Он снова опускается на диван, ноги его не держат.
– Так здорово было! – добавляет Эмиль.
– Ты пустишь себе ванну, Schatz? – кричит Саффи из кухни.
Оставшись в гостиной один, Рафаэль судорожно ловит ртом воздух, давится, задыхается: вот и рухнула жизнь, в которой он жил, как дом Лотты под бомбежкой.
За обедом он ест, не чувствуя вкуса, и потрясенно смотрит то на жену, то на сына: лгут не моргнув, так уверенно, значит, ложь давно им привычна.
– Хочешь еще запеченного картофеля?
– Нет, спасибо.
– У тебя сегодня нет аппетита? Надеюсь, ты не заразился насморком от Эмиля.
– Нет, все хорошо.
Насморк Эмиля. Запеченный картофель. Бред. Он не видел того, что он видел.
Наступает его очередь лежать без сна рядом со спящей женой. Саффи дышит глубоко и ровно; время от времени у нее вырывается довольный вздох. Что ей снится?.. С каких пор она?.. Саффи никогда не произносила в постели чужого имени, вспоминает Рафаэль, беспокойно ворочаясь с боку на бок. Но… и моего тоже никогда.
Часа в четыре он не выдерживает, встает и принимается мерить шагами гостиную.
В шесть он принимает решение: надо как-то остаться наедине с Эмилем и учинить ему допрос. Но как это сделать? Эмиль ведь ни на шаг не отходит от Саффи. Парню почти шесть лет, а он все держится за мамину юбку, это ужасно! – вдруг понимает Рафаэль. Противоестественно, чудовищно!