— Ла-адно, — сказал Иванушкин, пряча трёшницу в задний карман, — принесу, если будет…
— Не будет — поищешь, — сурово отрезала Галина. — Чем валяться весь день!
Шагая вниз, думал Иванушкин о человеческом непонимании, которое в эпоху нового мышления мешает людям путём взаимоприемлемых компромиссов придти к этому… ну как его… ещё на «косинус» похоже!
На улице было свежо, особенно после подъезда. Вадя выдохнул, как коняга, белый пар из ноздрей, засунул руки поглубже в карманы и похрумал по снежку через двор.
В магазине было людно. Народ оттирал друг друга от контейнеров и искал в них еду. Иванушкин тоже порылся немного, но кочна в контейнере не нашёл — не то что большого и целого, а вообще. Лежало среди капустной листвы нечто размером с детский кулачок, да ещё с непристойно торчащей кочерыжкой, но Иванушкин, подержав это чудо в руках, рассудил, что после вчерашнего Гондураса приносить такое тёще на голубцы — опасно для жизни.
— А что, капусты не будет? — тоскливо крикнул Иванушкин в сторону кассирши.
— Суббота, какая капуста? — откликнулась кассирша, дубася по трескучему аппарату.
На улице Вадя снова глубоко вдохнул-выдохнул и потопал наискосок через квартал — на углу был ещё один овощной, но вскоре остановился, сообразив, что на углу тоже суббота.
Если бы Вадя знал о существовании иудаизма, он бы, наверно, решил, что местный агросектор в одночасье перешёл прямо в иудаизм — и по субботам не работает. Но ничего Вадя про иудаизм не знал — и, принимая во внимание обстоятельства его жизни, можно Вадю за это простить.
Можно было вернуться, отдать жене трёшницу, рассказать ей всё, как на духу, про субботу и залечь на тахту с «Альпинистом» на животе — да уж больно не хотелось Иванушкину огорчать тёщу Пелагею.
Я ж говорил вам — тёщу он любил. А по субботам — просто без памяти.
— На рынок пойду! — вслух сказал Иванушкин — и, посмотрев на себя со стороны, в который уж раз изумился способности этого неказистого на вид человека к ежедневному негромкому подвигу во имя людей. Вадя смотрел на себя со стороны, и глаза его застилали слёзы. Вот он идёт, никому не известный русский сантехник, сквозь мороз, моральные плевки ближних и жажду от вчерашнего Гондураса, идёт, шаг за шагом приближаясь к своей неведомой цели — и дойдёт, уже доходит!
Но пока лежал Иванушкин на тахте, милиция объявила войну преступности. А уж когда подошёл Вадя к рынку, никакого рынка уже не было, а были крики, шмон и восстановление социалистического правопорядка.
— Куда-а? — осадил Иванушкина средних лет сержант из оцепления, по виду не из местных.
Скрывать Ваде было нечего.
— За капустой, — ответил он, в подтверждение чего помотал пустой авоськой перед монголоидным лицом.
Сержант посмотрел на Вадю пристальней, чем Вадя того требовал.
— Уйди, — сказал он.
— А капуста? — спросил Иванушкин, на всякий случай снова подёргав авоськой перед неподвижным сержантским лицом.
— Капуста — завтра, — тяжело играя желваками, процедил милиционер и заглянул Иванушкину прямо в душу, как только милиционеры и умеют.
Вадя аж отскочил. Потом постоял немного — и пошёл прочь. Грустная картина разворачивалась перед внутренним взором Иванушкина. Вот он идёт домой, а по дому ходит взад-вперёд безутешная тёща Пелагея и хочет голубцов. Заслышав звонок, птицей летит тёща в коридор, а на пороге стоит понурый Вадя, и авоська свисает у него вдоль ноги, как даже не знаю что.
Эта картина ужаснула Иванушкина. Он остановился и задумался. Мысли его были отрывочны, но решительны. «Нет, так нельзя! — думал Вадя. — Раз пошёл за капустой — надо капусты принести».
Нежданная ясность цели взбодрила его; непредсказуемость последствий наполнила сердце гигантским спокойствием. Жизнь представилась Ваде бескрайним заснеженным полем. На этом поле ничего не росло, но было место подвигу.
— Не бывать тёще Пелагее без голубцов! — поклялся Вадя — и поехал на Ярославский вокзал.
Вот почему сделал он это. С Ярославского вокзала ходят поезда до станции Воронок; на станции же Воронок, как сойдёшь, немного вглубь и два раза направо, жила старуха Кутепова, у которой Иванушкин снимал летом полдома — для себя, жены и тёщи Пелагеи, чтоб ей надышаться тем воздухом по гроб жизни.
Так вот, у старухи Кутеповой (Вадя отчётливо это помнил) капуста была.
В метро он пригрелся на свободном местечке и начал мечтать. Мечты Иванушкина были нетщеславны. Он хотел мира во всём мире — и чтобы жена не унижала при посторонних. Ещё он хотел лежать на тахте и крутить колёсико «Альпиниста», и чтобы на всех диапазонах пел Высоцкий. Высоцкого Вадя — так уж повелось — называл Володькой, а Влади — Маринкой, и под конец рабочего дня любил рассказывать, как их меж собой познакомил.
На этот рассказ всегда стекались в РЭУ-6 мужики из диспетчерской. Когда правдивейшая, с чудесными подробностями история эта доходила до прихода Высоцкого с бутылкой французского коньяка в иванушкинскую подсобку, слушатели вздыхали, а вадин коллега из РЭУ-8, одноглазый Фёдор Ильич Гусенков, носивший по этой причине прозвище «Нельсон», впоследствии переделанное просто в «Манделу», — так вот этот Фёдор Ильич всегда плакал. Он тоже близко знал Высоцкого и не мог сдержаться.
Если кто-либо из пришедших Иванушкину не верил, его не били, а просто просили уйти.
На остановке в вагон своими длинными ногами вошла рыжая девушка — и села рядом с Васей.
Тут автор обязан сразу объясниться. Не то чтоб Иванушкин был ловелас, но рефлексы кой-какие у него ещё имелись. А жена Галина, не будем говорить о ней плохо, но ежели, не дай Бог, замечала это вадино неравнодушие к живой природе, то могла и ударить. С течением времени Фрейд, помноженный таким образом на Павлова, дал противоречивый результат, а именно: у Иванушкина пропал рефлекс на Галину.
Рыжая штудировала «Советский экран» — и Вадя, не будь дурак, стал смотреть через плечо картинки. Когда девушка повернула наконец свою рыжую голову, Вадя ответил самой обаятельной своей улыбкой, вежливо кашлянул в кулачок и сказал:
— Добрый день.
— Чего нужно? — простосердечно поинтересовалась девушка.
Вопроса в лоб Иванушкин не ожидал.
— Мне? — И вспомнил. — Мне — капусты, тёще на голубцы. — И, подождав, пояснил. — Суббота.
Девушка уже не листала «Советский экран», а смотрела на Вадю, и смотрела так, словно рыжим был он.
— Она если голубца в субботу не съест — всё! — прояснил ситуацию Иванушкин и сделал похоронное лицо.
— Она что, больная? — спросила девушка, почему-то переходя на шёпот.
Вадя ненадолго задумался и ответил утвердительно. Больная. Болезнь неизвестная, но зато смертельная. Лечат тёщу по субботам свежими голубцами. Если голубцов нет — сразу каюк с летальным исходом.
Рыжая уронила «Советский экран». Носик её жалостливо сморщился. Скорбный Вадя поднял журнал и осторожно положил его на острые девицыны коленки.
— Ладно… Чего уж… Уж вы не переживайте так. Вас как звать-то?
— Альбина, — сказала рыжая шёпотом.
— Не переживайте, Альбина, — сказал Иванушкин. Её имя растаяло на языке карамелькой. — Может, ещё обойдётся.
Рыжая прижала к груди «Советский экран» и спросила:
— Можно я с тобой?
— Я в Воронок, — признался честный Иванушкин.
— Хоть куда, — ответила Альбина.
Альбина была девушка решительная. Известно о ней автору немногое. Полгода назад она приехала в Москву из деревни Великие Пряники — с аттестатом зрелости и монологом Катерины «Отчего люди не летают?» — но никого во ВГИКе этим дореволюционным суицидом не разжалобила. С горя хотела Альбина вернуться в Пряники и той же ночью утопиться, но вместо этого пошла в ПТУ — учиться на парикмахера и ждать следующего лета. Она читала «Советские экраны» и готовила Москве оружие возмездия — стихотворение поэта Асадова «Трусиха».
Хороша дорога до станции Воронок! Езды туда сорок минут — как раз чтобы пролистать газеты. Только не советую этого делать; прочтёшь — ехать захочется не в Воронок, а совсем в другую сторону. Смотри в окно на природу. Хотя — там такие натюрморты, за окном… Короче, лучше вообще не ездить в Воронок.