И не Алланам в качестве героев синдикатов создать эту новую мелодию «из лязга железа и треска электрических искр».
На наших глазах такую мелодию творит наша великая страна, это подлинное горнило новой жизни и новых мировых достижений труда, организованного по научному плану, а не по воле сверхчеловеков старого мира.
Наша действительность легко скорректирует то, что идет от блуждания Келлермана, как робкого попутчика.
Но, крупный художник, он неизменно создает каждым своим произведением подлинно художественные ценности, будящие мысль и чувства широкого круга читателей. И в том же «Туннеле» немало удачных красок от динамики самой волнующей нашей действительности, от мятущихся и ищущих человеческих воль и разума. Пусть его дерзостный художественный бросок вперед не без значительных перегибов, а все же он волнует и заставляет размышлять на самые интересные темы – темы о героических возможностях коллективного труда в условиях нынешней техники, при раскатах грома разрастающейся в мировом масштабе классовой борьбы.
А, быть может, для наших молодых талантов этот роман явится полезным толчком для создания подлинно ведущих вперед, подлинно «новых мелодий, идущих от лязга металла и треска электрических искр».
Академик Г. Кржижановский
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Концерт в ознаменование открытия дворца, только что выстроенного на Мэдисоновской площади, оказался гвоздем сезона. Это был особенный, небывалый концерт. Оркестр состоял из двухсот двадцати музыкантов, и каждый из них был артистом с мировой славой. Дирижировать был приглашен самый знаменитый современный композитор, немец, получивший за один вечер неслыханный гонорар в шесть тысяч долларов.
Цены на места поразили даже жителей Нью-Йорка. Не было мест дешевле тридцати долларов, а цены на ложи барышники взвинтили до двухсот долларов и выше. Каждый, кто хотел играть хоть какую-нибудь роль в обществе, считал себя обязанным присутствовать на концерте.
В восемь часов вечера Двадцать шестая улица, Двадцать седьмая, Двадцать восьмая и Мэдисоновская были запружены гудящими, нетерпеливо подрагивающими автомобилями. Барышники, привыкшие шнырять между шинами мчащихся автомобилей, обливаясь, несмотря на двадцатиградусный мороз, потом, с пачками долларов в руках отважно бросались в гущу бесконечно нараставшего потока яростно ревущих машин. Они вскакивали на подножки, забирались на места шоферов и даже на крыши автомобилей, стараясь хриплыми криками заглушить треск моторов. «Here you are! Here you are![2] Два места в партере, десятый ряд! Место в ложе! Два места в партере!..» Косой град, точно из пулемета, стегал улицу ледяными зернами.
Как только опускалось стекло в окне автомобиля: «Сюда!» – барышники мигом ныряли снова в поток машин. И пока они заключали сделку, наполняя деньгами карманы, капли пота замерзали у них на лбу.
Начало концерта было назначено на восемь часов, однако еще и в четверть девятого несметные вереницы машин ждали своей очереди, чтобы подъехать под задрапированный кричаще-красной тканью, сверкающий огнями и льдом навес у входа в блестящее фойе концертного зала. Под возгласы барышников, треск моторов и барабанный стук падавших ледяных зерен появлялись из молниеносно сменявших друг друга автомобилей все новые и новые группы людей, неизменно возбуждая интерес стоявших темной стеной зевак. Дорогие шубы, замысловатые, сверкающие прически, искрящиеся камни, обтянутые блестящим шелком бедра, восхитительная ножка в белой туфельке, смех, возгласы…
Богачи Пятой улицы, Бостона, Филадельфии, Буффало, Чикаго наполняли выдержанный в бледно-розовых и золотистых тонах грандиозный, жарко натопленный зал, и весь вечер воздух дрожал от быстрого движения тысяч вееров. От белых плеч и бюстов женщин подымалось облако одуряющих ароматов, иногда перебиваемых будничным запахом лака, гипса и масляной краски, еще державшимся в этом новом помещении. Бесконечные ряды электрических лампочек лили такой яркий, ослепительный свет с кессонов потолка и хоров, что лишь сильные и здоровые люди могли спокойно выносить это море огня. Парижские законодатели мод ввели в этом зимнем сезоне маленькие венецианские наколки для волос, которые дамы надевали, сдвинув их несколько назад. Это были тонкие, как паутинки, плетения из кружев, серебра, золота, окаймленные бордюрами, украшенные кисточками, подвесками из драгоценнейших материалов, жемчуга и камней. Веера беспрестанно двигались, головы слегка поворачивались, сотнями вспыхивали одновременно в разных местах зала огни бриллиантов, и весь тесно заполненный партер мерцал и сверкал.
Над этим обществом, таким же новым и роскошным, как и концертный зал, проносились раскаты музыки, создатели которой уже давно истлели в могиле…
Инженер Мак Аллан со своей молодой женой Мод занимал маленькую ложу над самым оркестром. Хобби, его друг, строитель нового дворца на Мэдисоновской площади, предоставил ее Аллану, и ложа не стоила тому ни одного цента. Впрочем, он приехал сюда из Буффало, где у него был завод инструментальной стали, не для того, чтобы слушать музыку, в которой ничего не смыслил, а ради десятиминутной беседы с железнодорожным магнатом и банкиром Ллойдом, самым могущественным человеком в Соединенных Штатах и одним из богатейших людей мира. Ради беседы, имеющей для Аллана величайшее значение.
Днем, в поезде, Аллан тщетно боролся с легким волнением, и всего несколько минут назад, когда, бросив взгляд на противоположную ложу – ложу Ллойда, – он убедился, что она еще пуста, им овладело то же странное чувство тревоги. Но теперь, однако, он справился со своим волнением.
Ллойда не было, Ллойда, быть может, вообще не будет. А если даже он приедет, то и это еще ничего не решает, несмотря на торжествующую телеграмму Хобби!
Аллан сидел с видом человека, который ждет и умеет ждать. Он откинулся в кресле, вдавившись широкими плечами в его спинку, вытянув ноги, насколько это допускала длина ложи, и спокойно осматривался кругом. Аллан был не особенно высокого роста, он обладал коренастым и крепким сложением боксера. Его большая голова имела скорей четырехугольную, чем продолговатую, форму, и бритое, с несколько резкими чертами лицо было необычайно загорелым. Даже теперь, зимой, на его щеках виднелись следы веснушек. Как это было модно в то время, он был тщательно причесан на пробор, его мягкие каштановые волосы чуть отливали медью. Ясные, голубовато-серые, глубоко посаженные глаза Аллана светились детским добродушием. В общем, он походил на морского офицера, только что вернувшегося из плавания, надышавшегося свежим воздухом и сегодня случайно надевшего фрак, который был ему не к лицу. Он казался здоровым, грубоватым, но добродушным человеком, достаточно интеллигентным, но ничем не примечательным.
Аллан коротал время как умел. Музыка его не захватывала, она рассеивала его мысли, а не сосредоточивала, не углубляла их. Он пытался определить на глаз размеры огромного зала, восхищаясь конструкцией потолка и кольца лож. Обозревал сверкавшее, колыхавшееся море вееров в партере и думал о том, что в Штатах много денег и что тут, пожалуй, можно осуществить дело, которое у него на уме. Как человек практической складки, он начал подсчитывать часовую стоимость освещения концертного зала. Остановившись на круглой сумме в тысячу долларов, он принялся затем изучать физиономии мужчин. Женщины его совсем не интересовали. Снова скользнул он взором по пустующей ложе Ллойда и стал разглядывать правую сторону оркестра, которая была ему хорошо видна. Как всех людей, ничего не смыслящих в музыке, его поражала машинная точность работы оркестра. Он подался вперед, чтобы взглянуть на дирижера и его вооруженную палочкой руку, лишь изредка взлетавшую над балюстрадой. Этот худой, узкоплечий, изысканный джентльмен, которому платили за вечер шесть тысяч долларов, был для Аллана полнейшей загадкой. Он всматривался в него долго и внимательно. Даже наружность этого человека была необычайной. Лицо с крючковатым носом, маленькие живые глаза, крепко сжатые губы и редкие, откинутые назад волосы делали его похожим на коршуна. Казалось, кроме кожи и костей, у него был только клубок нервов. Но он спокойно стоял среди хаоса звуков и шума и управлял им взмахом своих белых, с виду бессильных рук. Аллан дивился ему, как чародею, в могущество и тайны которого он даже не пытался проникнуть. Ему казалось, что это человек какой-то отдаленной эпохи, представитель странной, непонятной, чужой расы, близкой к вымиранию.
2
Извольте! Извольте! (англ.)