Под потолком, медленно накаляясь от движка, застучавшего на окраине поселка, забрезжили все сто матовых свечек большой люстры и затопили желтоватым половодьем неяркого света заполненный людьми зал клуба. Не успевшие захватить места на откидных стульях располагались стоя вдоль стен, а ребятишки устраивались прямо на полу. В наступающей тишине хлопнуло сиденье последнего стула.
За столом встал председатель — темнолицый, с ежиком жестких, как проволока, седых волос, учитель-пенсионер Николай Петрович, и на пиджаке у него, сталкиваясь, колыхнулись медали на муаровых подвесках.
— Уважаемые заседатели товарищеского суда приглашаются на свои места, а защитник с обвинителем на свои.
Хозяйка придорожной хижины-корчмы, поясняя, наклонилась к постоялице:
— У нас все честь по чести, хоть и называется товарищеский суд. Николай Петрович не любит, чтобы абы как.
Мужчина с ковыльно-белыми, но еще не завядшими, а молодечески подкручиваемыми кверху усами и женщина с иссеченным морщинами грустным лицом учительницы поднялись из первого ряда по ступенькам на сцену и сели по обе руки от председателя за столом, покрытым сукном мышастого цвета. Хозяйка корчмы и тут проворчала над ухом у соседки:
— Уж не догадались для этого дела какого-нибудь другого матерьялу набрать. Я каждый раз как на эту серую шкуру взгляну, так сразу же и немецкие шинеля вспоминаю… А вот и моя Настя на свое прокурорское место идет. — И она больно ткнула постоялицу под ребро костяшками пальцев.
Девушка в оранжевой кофточке и в синих брюках, колыхая на затылке жгутом черносмолистых волос, перехваченных белой ленточкой, спустилась пр проходу из глубины покатого зала и села перед столом президиума в первом ряду.
— Несмотря что в штанах, она и своим цыганам спуску не дает.
— А это с ней рядом кто? — спросила постоялица.
— Тоже цыган. Прокурор и защитник у нас цыгане, а, суд весь русский. Вот подожди, как она еще с ним резаться начнет.
— А Василия Пустошкина мы попросим на свое… — и, не договорив «место», председатель Николай Петрович пояснил остальное гостеприимным жестом в сторону одинокой скамьи, стыдливо приютившейся между первыми рядами и сценой. Обыкновенную лавку, сколоченную из досок и перекладин, должно быть, только в эти судные дни и вносили сюда. И человеку, очутившемуся на ней, вероятно, не очень-то уютно было чувствовать себя здесь — как между двух огней — между неукоснительным в своем следовании всем правилам судейской процедуры столом президиума и не менее, если не более, непреклонной, а чаще всего и беспощадной публикой. Вот почему теперь не очень-то спешил занять ее и тот здоровенный, с круглыми детскими глазами Василий Пустошкин, которого столь широким жестом приглашал председатель. Но в конце концов увещевания Николая Петровича подействовали, и от самого входа, где Пустошкин стоял, прислонившись могучим плечом к дверной притолоке, он медленными, как будто заикающимися шагами направился через весь зал к злополучной лавке. Николай Петрович отечески подбадривал его:
— Иди, Вася, иди. Не стесняйся.
И публика, поддерживая председателя, сопровождала Пустошкина репликами вплоть до самого места:
— А за курочками, Вася, ты попроворнее бегал.
— Нет, он их сонными брал.
— Садись, Вася, на лавочку и не падай.
— Она по нему давно плачет.
— Любишь курятинкой закусывать, люби и косточки считать.
И вплоть до того самого момента, пока не плюхнулся он на скамью, его неотступно сопровождал этот враждебно-насмешливый огонь. Опускаясь на лавку, он опустил голову и согнул плечи. Однако и здесь он меньше всего мог надеяться, что его оставят в покое. Сразу и все тем же учительски-дружелюбным тоном Николай Петрович попросил его:
— А теперь, Вася, ты, пожалуйста, расскажи нам, как ты к бабушке Медведевой в курятник залез.
Но тут Вася Пустошкин с недоумением поднял голову и чистосердечно-прямо взглянул на своего бывшего школьного учителя детскими голубыми глазами.
— Я, Николай Петрович, в курятник к ней не лазил.
Николай Петрович, судя по всему, был искренне удивлен:
— Вот как? А мне, Вася, люди наговорили, что будто бы это ты у бабушки Медведевой цыплят взял. Значит, наклеветали на тебя.
Хозяйка придорожной корчмы пообещала постоялице:
— Сейчас начнется первое действие спектакля. Николай Петрович всегда любит издалька.
— Значит, Вася, это кто-то другой у бабушки Медведевой цыплят покрал?
Могучую грудь Василия Пустошкина колыхнул глубокий вздох.
— Нет, Николай Петрович, я.
— Тогда ты, пожалуйста, нам получше все это поясни. Вот и другие члены суда тоже хотят знать.
И члены товарищеского суда, с которыми при этом по очереди переглянулся Николай Петрович, солидно покивали ему головами.
— Они у нее летом не в курятнике, а во дворе на большой груше спят, — застенчиво пояснил Вася.
— И поэтому тебе тоже пришлось за ними на грушу полезть… — с явным сочувствием в голосе подхватил Николай Петрович. — А ветка возьми и подломись. Ты не помнишь, Вася, какой у тебя вес?
Вася вдруг застыдился так, что девический розовый румянец выступил у него на скулах, и не сразу ответил:
— Сто один.
— Ну, и в мешке с цыплятами было, по-твоему, килограммов двадцать или нет?
Но здесь Вася впервые решился твердо возразить:
— Меньше.
— Тогда нам придется с тобой точно посчитать. В мешке, как ты знаешь, было двадцать цыплят, а потерпевшая бабушка Медведева утверждает, что на ее безмене они вытягивали по килограмму. Правда, мамаша?
Тоненький, дребезжащий голос ответил Николаю Петровичу из полутьмы зала:
— Я их, родненький, одной пашеничкой кормила.
С учительской укоризной в голосе Николай Петрович пожурил Пустошкина:
— Тут тебе, Вася, надо было лучше посчитать.
И тоже, как на уроке в школе, Пустошкин с подкупающей искренностью заверил своего старого учителя:
— Я, Николай Петрович, хорошо посчитал. Но я же им всем еще на груше головки поотрывал.
Смешок, как первый снежок, давно уже срывался и перепархивал по рядам в зале, но аудитория пока еще явно сдерживалась, по тону и по всему поведению Николая Петровича предвкушая, что главное наслаждение вечера еще ожидает ее впереди. И надо пока преодолевать в себе этот нутряной, поднимающийся откуда-то из самой глубины смех, давить его и загонять обратно. Но с каждым новым ласковым вопросом Николая Петровича и новым покорным ответом Васи Пустошкина делать это становилось все труднее, и смех срывался все чаще, иногда прокатываясь по рядам сплошным гулом. Старый учитель Николай Петрович вел своего бывшего ученика Васю Пустошкина по тонкой кромке за руку, и тот послушно следовал за ним, как будто ему было уже не тридцать лет, а все еще двенадцать.
— Почему же ты, Вася, не убежал, когда упал?
— Я бы, Николай Петрович, убег, да мне память отшибло.
Кто-то из ребятишек, увязавшихся со своими отцами и матерями в клуб, звонким голосом сочувственно сообщил:
— Я эту грушу у Медведевых знаю. Дюже высо…
Но Николай Петрович при этом так глянул в зал, что последний слог у этого единственного нарушителя установленной судебной процедуры тут же и булькнул, застрял где-то в горле. Вслед за этим услышали все, как в тембре вкрадчивого голоса Николая Петровича заструилась прямо-таки неземная ласка, и затаились в уверенности, что вот оно наконец-то и начинается, то самое, ради чего стоило убить вечер. Вот когда можно было услышать, как тончайшими сверлами просверливают под потолком тишину налетевшие в раскрытые форточки с надворья комары.
— А теперь ты, пожалуйста, скажи нам, Вася, на что же все-таки ты надеялся, когда собирался посчитать у бабушки Медведевой кур. Ты только не спеши отвечать, подумай. Ты ведь, Вася, и раньше всегда был сообразительным и должен был понимать, что за это, если попадешься, по головке не погладят.
На шишковатом лбу у сообразительного тридцатилетнего Васи Пустошкина отражалась мучительная работа мысли, кожа собиралась складками и, опять расправляясь, натягивалась на кость, по красному лицу, по щекам давно уже струились ручьи пота. И все-таки он так и не мог понять, чего же хочет от него его старый учитель. Терпеливый Николай Петрович продолжал подкладывать ему мосток за мостком для перехода через эту трясину на берег истины.