— Это, Настя, карты не школьные. И на заочное мне уже поздно. Они у меня еще с тех пор сохранились, как я в разведке служил.

— Зачем же они тебе, понадобились теперь?

— На них, Настя, осталась вся моя стежка на войне.

— Пора уже об этом забывать.

— Об этом, Настя, никогда не нужно забывать.

— А то, может, они тебе тоже бэш чаворо говорят?

— Нет, кочевать, Настя, я уже больше никогда не стану, это совсем другое, а к своим товарищам — и какие живые и какие давно уже мертвые лежат — меня иногда тянет. Сам не знаю почему.

— А я знаю. И с чего это ты вдруг вздумал, что совсем уже старый? Ты что же, умирать собрался?

— Откуда, Настя, ты это взяла?

— Это только к старости и перед смертью люди начинают всю свою прошедшую жизнь ворошить. Вспоминают и начинают своих бывших товарищей искать.

— Не совсем старый, Настя, но и не молодой уже.

— А вот я тебя, дура, все еще молодым считаю.

— Спасибо тебе, Настя.

За стеной помолчали, и потом она глухо сказала:

— Мне твое спасибо ни к чему.

Неужели он так и не понимает, чего она добивается от него, чего хочет! Или же он хоть и отвечает, а не слышит ее, она говорит ему о своем, а он думает свое. Так бывает. Но для того, чтобы понять, чего она добивается, вовсе и не обязательно вслушиваться в смысл ее слов, а только в голос. Как будто у нее в горле какой-то комок или струна. То вся так и натянется, то опять ослабнет.

— Иногда может показаться, что ты сюда приехал насовсем, а иногда поглядеть на тебя — тот же приблудный гусь при чужой стае. Каждую минуту можешь подняться и опять полететь. Что ты сам об этом думаешь?

— Чтобы на это ответить, Настя, нужно время.

— Сколько же тебе для этого еще надо времени?

— Этого я не могу сказать!

— Лучше бы ты сюда совсем не приезжал.

— Почему, Настя?

— Тебе хорошо: приехал, пожил и опять уехал, а до других, кто за это время к тебе мог привыкнуть, тебе нет дела.

Его голос за стеной покорно сказал:

— Хорошо, Настя, я могу и теперь уехать.

— Куда?

— Куда-нибудь.

— Значит, тебе уже не нравятся эти места?

— Нет, места хорошие.

— Или люди?

— Как ты сам будешь к людям, так и они к тебе.

— Уехать, конечно, легче всего… А ты думаешь, мне легко здесь от своих же цыганок терпеть? Да и некоторые цыгане уже в глаза не глядят. Говорят, что я из-за своей выгоды могла бы и родную мать в ложке утопить. А какая мне от всего этого выгода, какая?! Бывает, и мне иногда хочется завязать глаза и бежать от всего этого в город и жить там, как все люди живут, да не могу. Мне детишек жаль бросить. И цыганских и нецыганских. Я за это время уже успела привыкнуть к ним. У той же Шелоро одних только дошкольников шестеро. Двух она, Машу и Мишу, когда уезжает на промысел, с собой берет, а еще четверо клубятся, когда они дома, некормленые и в грязи. Приходится их и на ночь в детском саду оставлять и самой с ними оставаться. А тут и главный бухгалтер конезавода ругается: у нас, говорит, детсад, а не круглосуточный интернат, и по смете нет такой статьи, чтобы детей от живых родителей на полное государственное обеспечение брать. Но что же с ними делать, они же не виноваты, что у них такие мать и отец?

— Ты, Настя, славная. Ты, пожалуйста, не обижайся на меня.

— За что же мне на тебя обижаться, Будулай?

— За то, что я тебя прокурором назвал.

— Так это же правда. Вот подожди, закончу заочный юридический и еще начну своих же цыган за бродяжничество судить. Тогда берегись и ты меня, Будулай.

А хозяйка храпит на весь дом. И машины, не задерживаясь, пробегают мимо, возят силосную массу к траншеям из степи. То, как полуденной знойной донской водой, затопят хатенку светом своих огней, то опять уносит их в глубь ночной степи. Нанизываются на нитку шляха, как желтые и красные, большие и маленькие мониста у Шелоро.

Все-таки она за стеной дождалась от него этих слов: «Ты, Настя, славная». Нет, это хорошо, что Клавдия тогда удержалась, так ничего и не рассказала Ване. Если бы она не удержалась и рассказала вгорячах, еще неизвестно, что бы теперь было. Хорошо, что в этот момент Вани как раз не было дома, уехал за Дон, и так получилось, что Нюра, встревоженная ее бурными слезами, стала успокаивать ее, как подружку, и невольно заставила рассказать ей все. И если даже на Нюру тогда так подействовало, когда она узнала, что Ваня ей не брат, то есть брат, но совсем по-другому, то что же тогда могло произойти с Ваней, если б он узнал? Но Нюра же, умница, и уговорила ее не рассказывать пока Ване. «А там, мама, видно будет». И Ваня, ни о чем не подозревая, уехал сдавать экзамены, и вообще в хуторе так никто и не узнал ничего, хоть и страшно удивлялись внезапному отъезду Будулая и рассудили, что это он, значит, к своим подался. Цыганская кровь потянула, голос крови. Если бы они узнали, что Будулай из хутора от родного сына ушел, что бы они тогда говорили об этом самом голосе крови?! И Лущилиха молчит, как воды в рот набрала, хоть и допытывались у нее женщины, как это Будулай перед самым своим бегством из хутора оказался у нее в доме и с какой бы это радости там случился с ним приступ. «Это вы у него спросите, а ко мне он заходил моего сибирькового выпить», — упорно отвечала всем Лущилиха одними и теми же словами, пока от нее не отстали. Но и к Клавдии она с того самого дня не показывает глаз, а, завидев издали где-нибудь на улице, спешит свернуть в ближайшую калитку. Должно быть, на всю жизнь напугалась старуха.

Никто ничего не знает и не должен знать. Умница Нюра.

— Ну хорошо, я тоже с тобой выпью, налей мне, Будулай. А то хочешь, сядем с тобой на мой мотоцикл и поедем в степь.

— Зачем?

— Я там знаю одно хорошее место, ягори́ разожжем. Я тебе наши песни буду петь и, если только захочешь, станцую для тебя. Для одного тебя — и не в клубе, а в степи, хочешь?!

Так, значит, ягори — это по-ихнему костер. Вот так можно жизнь прожить и не узнать того единственного слова, от которого, оказывается, может зависеть очень многое. Надеется, значит, что если так и не сумела его здесь словами приворожить, то, может быть, сумеет там, у цыганского костра. Думает, там ей помогут и ее песни, и пляски, и сама степь. Цыгане же испокон степные люди, и все у них всегда происходит в степи. И родятся, и любятся, и умирают. Там они, конечно, на своем языке скорее друг дружку смогут понять. Ох и хитрая же она, хоть и молодая совсем. И слово-то какое — ягори— так и впивается в сердце. А тут ни единого цыганского словечка не знаешь. Да и вообще не имеешь права что-нибудь сказать, только лежи и слушай. Но что же все-таки он ответит ей?..

Вся жизнь, оказывается, может уйти в минуту ожидания, и от одного только слова может зависеть, что с человеком будет дальше. А хозяйка со своей койки поливает, как немецкий пулемет с бугра по степи. И машины проносятся мимо, как смерчи. Ш-ш-шарк — и уже не слышно.

— Уже совсем поздно, Настя, но если ты хочешь, то давай съездим.

— Ты только отвернись на минутку, Будулай, я индыраку надену. Не могу же я у ягори по-цыгански в этих стильных штанах танцевать.

За перегородкой зашелестело, щелкнул выключатель, опять пробрунжали под шагами половицы и почти беззвучно открылись и закрылись двери. Почти сразу же вслед за этим во дворе прямо под окнами ослепительно бело вспыхнуло, оглушительно затрещало и тут же стало меркнуть и затихать, стремительно удаляясь.

— Ты что ворочаешься? Должно, моя квартирантка со своим Будулаем побудили тебя. Гудят и гудят за стенкой.

Вот это новость — старуха, оказывается, тоже не спит. Только теперь проснулась или уже давно?

— Нет, бабушка, душно у вас.

— А я и под ватным одеялом мерзну. Это у тебя еще кровь горячая, не то что у меня. А то, может, тебе из погреба холодного компоту достать?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: