— Вот здесь бы, Никифор, тебе не надо было… — с укоризной заметила Клавдия Андриановна.
— За этим столом легко говорить. А там попробовала бы, когда он по самому живому режет. И при этом из своего карандашика как будто вторично расстреливает тех, кого уже расстреляла война: щелк, щелк…
А Будулаю теперь явственно почудилось, как из того же самого костра вдруг вырвались языки совсем другого, черного пламени. И уже не лица товарищей выхватывали они скользящими отблесками из тьмы забвения, а как будто хотели испепелить, выжечь какую-то тень, которая надвигалась на них, заслоняя их собой и пряча от взоров.
— Тогда он захотел отделаться шуткой: «Ого, да вы, оказывается, чистокровный казакоман». Но мне уже было не до шуток. Какие могут быть шутки, когда на глазах всю историю переиначивают шерстью наверх, всех подряд казаков, бедняков и середняков с кулаками заодно гребут одним и тем же бреднем. Чувствую, как что-то горячее вот отсюда, — Привалов подушечкой ладони коснулся груди, — так и шибануло мне сюда, — он дотронулся до затылка, — как будто меня ударили молотком. Как тогда под Гниловской фугасной волной, когда ты, Будулай, нашел меня в камышах и на своей кобыле, как чувал с зерном, в корпусной госпиталь повез.
— На полпути вы, Никифор Иванович, пришли в память и пригрозили меня расстрелять, если я не поверну назад.
— А ты что же хотел, чтобы я тут же тебе орден выдал за вынос контуженого комиссара с поля боя?
Клавдия Андриановна от возмущения даже руками всплеснула. Но Будулай лишь молча улыбнулся, и, поощряемый его улыбкой, Привалов как ни в чем не бывало продолжал:
— Но я и после этих его слов сдержался. Потому что от волнения мое давление может сразу до двухсот подскочить, и если не сдержаться, то и нашим внукам памятника пятому донскому корпусу не видать. В вежливой форме говорю ему, что, во-первых, чистокровными бывают только жеребцы и кобылы, а во-вторых, если я казакоман, то он стопроцентный казакоед, которому ничего не стоит советских генералов Селиванова и Горшкова с белоказачьими атаманами Калединым и Красновым в одну кучу свалить. Вот когда он и щелкать перестал. «Лично я, говорит, ничего не сваливаю, я всего-навсего чиновник, но вы, может быть, слыхали, что есть еще такая штука — государственный бюджет, и по этому бюджету, кроме монументов мертвым, мы должны еще строить школы и детские сады для их живых потомков. Мертвые, как говорится, сраму не имут, в то время как живые ни единого лишнего дня не желают ждать». Вот так прямо мне в глаза и отпечатал этот подлец. «И вообще, говорит, я бы не советовал вам так нервничать, в вашем возрасте это может здоровью повредить, особенно если у человека уже гипертония или даже просто склероз».
— Здесь ты опять… — начала Клавдия Андриановна.
На этот раз Привалов не обиделся на нее. Его тяжеловатый взгляд впервые как-то осветился.
— Нет, я даже голоса не возвысил. «Вы, говорю, товарищ казакоед, пожалуйста, о моем здоровье не беспокойтесь, я и сам постараюсь, чтобы мне его хватило, пока на славных братских могилах живые гадюки еще будут яйца класть». И тут же, пока он еще не успел перебледнеть, спрашиваю у него: «У вас во время войны, конечно, бронь была?» Должно быть, от растерянности он мне как по уставу начал отвечать: «Так точно, была». — «А в Новосибирске за этой бронью осенью сорок первого вам случайно не приходилось пребывать?» — «Нет, говорит, я в Ташкенте был». — «Вот, говорю, и жаль». К этому времени он уже успел себя в руки взять и высокомерно спрашивает: «Это почему же, собственно говоря, жаль?» — «А потому, собственно говоря, что тогда бы я с великим удовольствием помог вам избавиться от этой ненавистной брони, как я одному такому же ответственному деятелю помог». — И, обрывая, Привалов гулко захохотал, колыхая грудью и всем телом. Только глаза у него при этом совсем не смеялись. Так же внезапно он оборвал свой смех. — Ты помнишь, Клава?
— Как же не помнить, если это было при, мне, и потом я об этом тоже слышала от тебя не меньше ста раз.
Привалов возмутился:
— Но Будулаю я еще рассказывать не мог. Откуда же он может знать? — И тут же, игнорируя ее насмешливый взгляд, он стал рассказывать Будулаю: — Я там с генералом Конинским семьдесят пятую сибирскую дивизию формировал. У нас уже на руках приказ под Москву выступать, а половина личного состава дивизии по милости вот такого же подлеца с бронью, какого-то швейпрома, еще щеголяет в цивильных пальто. Пришлось мне договориться с военкомом, чтобы с этого швейпрома для видимости на некоторое время сняли бронь и с мобпредписанием направили к нам в строевую часть. А там ему на выбор предложили один из двух вариантов: или через пять дней вся дивизия будет обута-одета, или же мы его прямо в его цивильных брючках прихватываем с собой в эшелон. Ты, Будулай, конечно, догадываешься, какой он для себя предпочел вариант.
— Догадываюсь, — глуховато сказал Будулай.
Привалов вздохнул.
— Еще и теперь иногда жалею, что мы тогда все-таки не прихватили его с собой на фронт. Но военком согласился всего на пять дней с него бронь снять. — И, еще раз вздохнув, Привалов присовокупил — Но казакоеду я, конечно, всю эту историю без благополучного конца рассказал.
Клавдия Андриановна с вкрадчивостью поинтересовалась:
— И что же он тебе после этого сказал?
Никифор Иванович с досадой мотнул головой:
— Ты и так знаешь…
— Но ведь Будулай не знает, — затрепетав ноздрями, напомнила она.
Уводя свой взгляд в сторону, Привалов неохотно пояснил:
— То сказал, что от этого подлеца и можно было ожидать: «Теперь, говорит, не военное время, и вы, не запугаете меня. И вообще, говорит, вам лучше приберечь подобные истории для какого-нибудь вечера воспоминаний фронтовых ветеранов». — И вдруг Привалов набросился на Клавдию Андриановну так, что она даже отстранилась от него: — Да, да, я знаю, ты теперь скажешь, что я сам же испортил все.
Клавдия Андриановна запротестовала:
— Успокойся, ничего такого я и не думала сказать.
— Но и смолчать этому подлецу я не мог. — Он жалобно взглянул на Будулая. — Потому что бывает, когда уже нельзя промолчать, если не хочешь сам быть подлецом. — Но тут же он беспощадно заключил: — И теперь из-за того, что мне, старому дураку, Попала шлея под хвост, нам при жизни так и не дождаться памятника тем, кто на озере Балатон… — Что-то булькнуло у него в горле, как будто перехватило его. С видимым усилием он вытолкнул из себя — А Григорий Александрович Воронов, командир сорок седьмого полка двенадцатой дивизии, ты его помнишь, Будулай, пишет мне. — Дотронувшись ладонью до вороха писем на столе, он на память прочел: — «Ведь нас уже осталось совсем немного…»
И впервые за этот день Будулай увидел, как в уголках его безулыбчивых глаз выступили скупые капельки влаги.
Но Привалов явно не хотел, чтобы это заметил кто-нибудь другой… Отмахнувшись, как от чего-то постороннего, коротким жестом, он с преувеличенной живостью бросился рыться в ворохе открыток и конвертов на столе и, извлекая из них один листок, приблизил его к глазам.
— А вот что, Будулай, еще пишет мне этот подлец Томахин: «Ты бы, Никифор Иванович, теперь меня не угадал, борода, как у Фиделя Кастро. Уже четыре месяца ношу, она растет быстро, и, когда мороз, тепло на рыбалку ходить…» — Голос у Привалова прервался, листок письма затрясся в руке. — Ну и подлец!
Но теперь уже этот смех не мог обмануть Будулая. Теперь он, кажется, понял, почему при этом глаза у Привалова никогда не смеялись. И почему как сизым пеплом все время подернут их взгляд. Как давно погасший в степи костер. Лишь изредка вырвется из-под этого пепла и хлынет наружу свет от огня, раздуваемого ветром скорбных воспоминаний, и тут же стыдливо спрячется, уйдет вглубь. Снова сизой мглой дымятся они, дотла выжженные скорбью.
— Ох и напугал же ты меня, милый! Как же ты мог здесь очутиться? Каким тебя занесло ветром?