Кончился его затянувшийся отпуск.
Уж за станицей Бессергеневской, после того как свернул Будулай с асфальта в Раздорскую степь, догнал он одинокую бричку. Какой-то цыган в желтой рубашке сидел на вожжах, а цыганка полулежала в бричке в окружении полудюжины своих детей, невидящим взглядом провожая уползающую под колеса ленту дороги. Но когда от мотоцикла Будулая, объезжавшего бричку стороной, шарахнулись лошади, цыганка, как подброшенная пружиной, вскочила на куче тряпья во весь рост и заголосила на всю степь. За рокотом мотоцикла слов ее нельзя было разобрать, но и без этого все было понятно Будулаю из ее более чем красноречивых жестов. И вдруг неожиданно для самого себя он нажал на тормоз: так это ведь только одна-единственная цыганка из всех, кого он знал, и умеет так размахивать руками. Теперь можно было разобрать и ее слова:
— Чтоб тебя самого шарахнуло! Чтоб тебя об землю вдарило!! Чтоб тебя!..
Полудюжина ее ребятишек присоединила к ее голосу сноп звонкие голоса.
И только у одного из всех цыган, каких знал Будулай, мог быть на вишневом кнутовище такой длинный кнут, который теперь свивался сразу в несколько колец, когда он, поддерживая свою подругу, угрожающе защелкал им над головой.
— Чтоб тебя! — Соскакивая с брички, цыганка бросилась к мотоциклу Будулая и остановилась: — Это ты, Будулай?
— Я, Шелоро, — улыбаясь, подтвердил Будулай.
— А я уже думала, что это кто-то другой чуть нас с детишками не подавил. — И Шелоро, истинная цыганка, тут же как ни в чем не бывало сменила гнев на милость. Будто кто-то мгновенно сменил пластинку, только что оглашавшую степь яростным визгом, на другую. — Егор, Егор! — уже кричала она, оглядываясь. — Это Будулай.
Но Егор, съехав на обочину, и сам уже соскочил с брички, улыбаясь Будулаю. В искренности его радости, вызванной их новой встречей, тоже не приходилось сомневаться.
— Вот и опять здравствуй, Будулай, — повторял он, преданно заглядывая ему в глаза, дергая одной рукой за борт пиджака, а другой закладывая свой кнут за голенище.
— А рубашечку мою, значит, тоже не требуешь надевать. Я еще и в овраге заметила, — радовалась Шелоро. — Кыш, кыш! — крикнула она на детишек, облепивших мотоцикл Будулая, и они воробьиной стайкой вспыхнули прочь.
— Да, это конь, — без малейшей зависти похвалил Егор, лаская ладонью крыло мотоцикла.
— А у вас, я вижу, тоже завелся новый одр, — сказал Будулай, указывая глазами на невыпряженных лошадей, пощипывающих скудную осеннюю траву у дороги.
Запнувшегося с ответом Егора опередила Шелоро, опасливо порхнув куда-то за Дон своими черно-мохнатыми глазами и потом, честно округлив их, встречаясь со взглядом Будулая:
— Нет, того, что ты думаешь, Будулай, не было. За этого нового коня Егор в колхозе сарай сложил. Вот тебе крест.
И она так истово перекрестила рукой свою запыленную, грязную думалы, что Будулаю тоже захотелось поверить ей.
— Теперь вам можно не бояться в дороге.
Но у Егора все лицо вдруг сморщилось и рыжий кустик усов задрожал на губе.
— Э, да теперь уже все равно. — Вытянув из-за голенища кнут, он взбил им на дороге столбик пыли.
Шелоро добавила:
— Люди дюже скупые стали. Какие гроши с собой были, все уже вышли, а их вон сколько… — И она вновь прикрикнула на своих цыганят, облепивших мотоцикл Будулая: — Кыш, кыш, вот я вам покручу!
Будулай спросил:
— Куда же вы теперь?
— Уже по ночам холодно в степи, Будулай, — жалобно ответила Шелоро, — а когда начнутся дожди, еще хуже будет.
И ночевать с такой оравой никто не будет пускать, она оглянулась на детей и тут же, спохватившись, добавила; Нет, и этого ты не подумай, будто мы с конезавода уже съехали насовсем. От добра добра не ищут, а с нашим генералом Стрепетовым еще и цыгане могут жить. И Егорке С Таней уже скоро два месяца как надо было в школу ходить. Она не удержалась от тщеславного сообщения: — У меня для них уже и формочка есть. А пока мы тут в совхоз под Раздорами к одному знакомому конюху едем. Если бы ты тогда, Будулай, не отказал нам коней поменять, — она смягчила эти слова виноватой улыбкой, — то мы бы и теперь… — Но в эту минуту Егор стал постукивать кнутовищем по голенищу сапога, и она догадливо скомкала, поворачивая разговор в другое русло — Ох и скрытный ты, Будулай. Я ведь и правда тогда не знала, что у тебя есть сын. Ты не к нему теперь едешь?
Теперь уже Будулаю нечего было скрывать:
— И к нему.
— Вот и хорошо, — искренне одобрила Шелоро. — А хорошо ты тогда этой Тамилке перья пощипал. Она тебя долго будет помнить.
Тут Егор, понуро чертивший кнутом какие-то узоры на сером бархате дорожной пыли, поднял голову, с тревогой взглядывая на Будулая:
— Как, по-твоему, Будулай, примет нас обратно генерал Стрепетов на конезавод или нет?
Будулай хотел было ответить, что и он с конезавода уехал уже давно, но его ведь не об этом спрашивал Егор. Нельзя было и обнадеживать людей, чтобы они, послушав его, не забились напрасно с такой кучей детишек в глухую табунную степь. Но тут же вспомнил он и свою последнюю встречу с генералом и то, как тот на свадьбе Насти слушал песню, совсем не замечая своих слез.
— Должен принять. Только сперва вам нужно будет к Насте сходить.
Шелоро бурно обрадовалась его словам:
— Слыхал, Егор, я тебе тоже говорила, что это она только снаружи как железная, а детей она любит, и генерал ее из всех наших цыган уважает. Спасибо тебе, Будулай. Надо, Егор, подаваться домой.
Заметно повеселел и Егор, опять затыкая кнут за голенище сапога.
— А ты уже на конезавод не вернешься, Будулай?
Надо было отвечать и на этот вопрос:
— Это зависит не только от меня.
— Конечно, — деликатно согласилась Шелоро. — На месте тебе все виднее будет.
И еще долго, отъехав от них, оглядываясь, видел он, как машут они ему руками с брички, а Егор, стоя во весь рост на передке, как, бывало, стоял он на седле лошади, совершая круг почета после скачек, умудрялся и лошадьми править, зажав вожжи в одной руке, и, подбрасывая картуз другой рукой, ловить его на лету. Как будто какая-то птица кружилась над их бричкой. И розовое пятно кофты Шелоро еще долго сквозило между придорожными лесополосами, пока не померкло в тумане.
В тот переломный час между днем и вечером, когда задонские вербы уже скрадывались зеленой мутью, но еще не улеглось за буграми солнце, вытягивалась из хутора Вербного в степь колонна военных машин: и под брезентовыми навесами, из-под которых выглядывали дочерна загоревшие за это время лица курсантов; и зачехленных радаров; и амфибий, расписанных под водоросли, под серебро речного песка и желтые блики солнца.
Все хуторские женщины повисли на кольях заборов и, поворачивая вслед движению колонны головы, провожали ее, как на фронт. И почти так же кто украдкой смаргивал слезы, а кто и в открытую, ничего не стыдясь, закатывался в безутешном плаче. Катька Аэропорт долго неотступно бежала рядом с военной рацией, за рулем которой сидел ее рыжеволосый сержант, пока машина, взревев, не набрала скорость.
Кончились военные полевые занятия, и пришло для курсантов время с обжитых хуторских квартир переезжать в казенные казармы, в город. И когда последний, замыкающий колонну вездеход мелькнул и скрылся за глиняной кручей, в хуторе сразу стало так тихо, как будто и в самом деле все ушли на фронт.
На задворках этого события как-то незамеченно проскользнула смерть бабки Лущилихи. Правда, обмениваясь у водопроводной колонки этой новостью, женщины с единодушием пришли к заключению, что могла бы она и еще пожить: еще крепкая старуха была, набузует мешок кукурузы и волокет на горбу из степи в хутор. Еще бы пожила, если бы за это время ей дважды не довелось пережить испуг. Сперва от какой-то цыганки, которая гонялась за ней по всему кукурузному полю, а вскоре и от другой, еще большей страсти, когда Лущилиха по обыкновению грелась перед вечером на солнышке у себя на лавочке по-над садом и прямо перед ней из забурлившего Дона вдруг всплыла громадных размеров зеленая черепаха, из-под панциря которой одна за другой показались три круглые, как арбузы, головы. Соседка Ананьевна видела, как Лущилиха на карачках добралась из-под яра до дома, влезла на кровать и потом уже не встала. Хрипела, что нету ей дыху. К утру у нее начали синеть ногти на руках, а из выпученных глаз безостановочно катились по щекам мутные слезы, Поворачивая желтые белки глаз к Ананьевне, она силилась что то сказать, но, как та ни приникала ухом к ее губам, разобрать она смогла лишь одно слово: