Однако меня одолевало беспокойство, и не только из-за того, что могло последовать за моими комментариями к святому Бернарду Клервоскому, но и потому, что я понимал: прибыв сюда, я словно шагнул из Кордовы в минувшие времена.
Мысли и идеи, волновавшие этих молодых людей с хорошими мозгами, были мыслями и идеями мертвого прошлого. Идеи Платона — это тоже прошлое, но они остаются свежими и живыми для каждого нового поколения. А многие мысли, царившие здесь, для Кордовы и для всех иных мест были делом давно пройденным. Эти люди бродили по тупикам человеческой мысли, препираясь из-за идей, заброшенных в пыльные уголки философии, куда сметают старый хлам, чтобы забыть о нем.
Тяжело мне было видеть этих пылких юношей, страстно рвущихся к переменам, но увлеченных мыслями, многие из которых никогда не имели никакой ценности и никогда бы в голову прийти не могли ни Платону или Аристотелю, ни Авиценне или Разесу. Этому поколению нужен был второй Абеляр — или лучше дюжина Абеляров.
В мавританской Испании, в Багдаде, Дамаске, в Хинде и Катае, даже на Сицилии мышление опережало здешнее на добрых две сотни лет.
Купцы в караванах, хоть и держали свои мысли при себе безопасности ради, на целые поколения переросли этих студентов, потому что путешествовали и умели слушать. И все же дух пытливости жил и здесь, а там, где он свободно существует, там не может вечно царить невежество.
Свежий воздух уже врывался в темные коридоры невежества и суеверия.
Такие люди, как Роберт Честерский, Аделярд Батский и Уолчер Молвернский, занимались астрономическими наблюдениями или переводили книги с арабского языка на латынь. Это было начало нового; но я — я решился вернуться в мир, из которого вышел, и обнаружил, что мир этот мне чужд и я больше не принадлежу к нему.
В некотором смысле я всегда был одинок. Мои друидские упражнения увели меня глубоко в прошлое, в котором содержалось больше, чем в настоящем; а кроме того, были ещё рассказы возвращавшегося из плаваний отца о мире за пределами наших берегов. Я общался с его матросами, добрая половина которых была родом из других краев, несла с собой другие культуры; и теперь, с коротким ещё опытом собственной жизни, я в конце концов стал чужестранцем в своей родной земле.
— Налей, солдат! — Жюло хлопнул меня по плечу. — Налей и расскажи еще!
Как много можно им рассказать? Как много решусь я им рассказать? Где тот миг, в который доверие начнет уступать место сомнению? Ибо ум следует подготавливать к знаниям, как готовят поле для посева, и открытие, сделанное слишком рано, ничем не лучше открытия, которое вообще не сделано.
Будь я христианином, меня, несомненно, сочли бы еретиком; что ж, миру всегда было нужно побольше еретиков и поменьше авторитетов.
Ни порядок, ни прогресс невозможны без дисциплины, но авторитет — это нечто совсем другое. В том мире, в котором они живут, авторитет подразумевает веру в догму и признание догмы, а она неизменно ошибочна, ибо знание — это постоянное развитие и изменение. Сегодняшние радикальные идеи назавтра оборачиваются консервативной политикой, а догма остается протестовать на обочине.
В каждом поколении есть некая группа, стремящаяся уложить события в жесткую схему, которая навечно удержала бы общество в неизменном состоянии, благоприятном для группы, о которой идет речь.
Конфликт в умах спорщиков, окружавших меня, во многом был обусловлен основным противоречием между религиозными доктринами, основанными на вере, и греческой философией, которая пыталась объяснить опыт доводами разума. Или так только казалось мне, человеку, которому ещё многому предстояло научиться.
Монет у меня в кармане оставалось немного, да и час был поздний.
— Мне пора, Жюло. Оставляю тебя с Толстухой Клер, Котом и всеми твоими друзьями.
— Да ты же только что пришел! — всполошился Жюло. — Солдат, мы будем учиться. У тебя есть знание, которое нам нужно.
— Самый лучший твой учитель — ты сам. Мой тебе совет: задавай вопросы обо всем. Ищи ответы, и, как только найдешь что-то, похожее на ответ, задавай вопросы и об этом.
— Это очень трудно, — заметил Кот.
— Ты его слушай, — сказала Толстуха Клер, — в его словах есть толк.
— Порасспроси её, — предложил я, — о ценности знания, добытого опытом…
— Солдат, — вмешалась одна из девушек, — ты нам рассказывал о стихах, которые читают в Испании, о стихах, которые часто слагаются в одну минуту. Сложи стихи в честь Толстухи Клер!
Ох и изящная была девка, которая это сказала, сдобная девчонка, тело такое, что голова кругом идет. Дерзкая девчонка с волосами цвета червонного золота и полными губами… эх, что за губы!..
— Стих, солдат! Подари нам стих! Песню!
— Слушайте, это они там умеют, а не я. А из меня плохой поэт.
— Вот твой отец был не таким нерешительным, — заметила Толстуха Клер, — правда, поэзия, которую он творил, была иного рода… — Ее глаза заискрились улыбкой: — Конечно, тогда я была на много фунтов моложе!
— Отец мой был моряк, — согласился я, — и, конечно, заложил киль множеству хорошеньких суденышек… Таков обычай мореходов, и он, без сомнения, сильно способствует распространению знаний. Возможно, что подход греков к троянским женщинам вдохновил тех на признание греческой философии…
Я все-таки вознамерился подарить им стихи — встал, оперев ногу на скамью, и уже почти был готов заговорить, как вдруг распахнулась дверь.
На пороге стоял тот самый учитель и показывал на меня пальцем. За ним толпилась дюжина солдат.
— Взять его! — воскликнул наставник юношества. — Это он!
Глава 32
— Быстро! — Жюло схватил меня за плечо. — Бежим!
Мы рванулись во внезапно расступившуюся толпу, а у двери тем временем возникла свалка, мешающая солдатам пройти. Оглянувшись через плечо, я заметил Кота, ввязавшегося в драку вместе с двумя другими из числа моих самых внимательных слушателей.
Мы проскочили за очаг, шмыгнули в дверь, почти незаметную за углом дымохода, и выбежали через кухню.
Под деревьями темнела конюшня, однако, когда мы приблизились к ней, навстречу шагнули двое солдат с пиками. Один нацелил пику мне в живот, а второй двинулся вперед, чтобы меня обезоружить.
Когда он потянулся к моему мечу, я схватил его за руку повыше локтя, развернул и толкнул на первого, да так, что оба потеряли равновесие. Жюло тем временем метнулся к конюшне. Выхватив меч, я отбил выпад пикинера, сделал шаг вперед, чтобы острие пики осталось за спиной, и ткнул его мечом в бедро.
Тут и второй солдат рванулся ко мне, но я сказал:
— Друг мой, если хочешь ещё раз увидеть, как солнце восходит, осади назад. Я с тобой не ссорился и совсем этого не желаю, но, если подойдешь ближе, проткну, как утку.
— Ну что ж… я тоже с тобой не ссорился, так что ступай себе. Я лучше позабочусь о друге.
— Благодарю. Бог тебе в помощь.
Появился Жюло с лошадьми, и я, вскочив в седло, понесся прочь по тропинке между двумя рядами тополей. Там, где через час предстояло взойти солнцу, на сером небе уже лежал лимонный отсвет.
— Жюло, — сказал я озабоченно, — тебя эта свара не касается, так что удирай в Париж и затеряйся там. У меня конь резвый, и я могу играть с ними в догонялочки, как заяц с собаками, пока не надоест.
— Ты советуешь мне бросить друга?
— Советую, — ответил я, — поскольку у меня есть, куда податься.
— Толстуха Клер с меня живьем шкуру снимет. У неё к тебе возникло чувство, ты представления не имеешь, что упустил.
— Женщины найдутся и другие, а шея у меня всего одна. Ступай теперь.
— Ты к этому слишком легко относишься, приятель. Таких разговоров, какие ты ведешь, здесь не терпят. Слишком много было вольнодумцев, и теперь даже мы, школяры, должны держать язык за зубами. Если тебя поймают, то сожгут как еретика.
— Но я же язычник!
— А кто за тебя хоть слово скажет? Тебя сожгут, солдатик, ибо здесь кругом полно таких, которым по нутру запах горелого мяса — и вовсе не по нутру дух учения Пьера Абеляра.