Этот барабан был биением нашего пульса, и я часто гадал, что в первый раз заставляет зазвучать барабан человеческой жизни? Ибо каждый из нас шагает под бой своего собственного барабана, который задает неслышный ритм всем нашим движениям и мыслям…
Не исчезновение ли отца заставило ожить мой барабан? Или это началось в каком-то друидском лесу, давным-давно, когда омела была срезана с дуба золотым серпом? А может быть, все началось, когда слилась воедино кровь моей матери и отца?
К нам подошел гансграф:
— Тут нашлась небольшая лодчонка, с полдюжины людей она выдержит. Есть весла, и парус тоже, а корабли из Константинополя скоро подойдут… — Он перевел взгляд на Сюзанну. — Женщины из нашей компании уйдут на этой лодке, и там должен быть один мужчина. — Он взглянул на меня: — Ты — не из наших… Ты поплывешь с ними.
— Я останусь. Поплывет Хатиб.
Он не стал возражать, и я понял: ему хотелось, чтобы я был рядом с ним.
— На той стороне рукава заросли тростника. Хатиб сможет доставить вас к кораблю. Вы должны отчалить сразу же. Нет сомнения, что вы встретите корабли в море.
Гансграф опять взглянул на Сюзанну:
— У вас есть там друзья?
— И в Антиохии тоже.
— Ну, значит, очень хорошо.
Он зашагал прочь, сохраняя свою внушительную осанку, легко и изящно, несмотря на массивное телосложение, но впервые я заметил в нем тень чего-то, что меня испугало. Руперт фон Гильдерштерн, который казался неуязвимым, потерял уверенность.
Да и как он мог быть уверенным? Или любой другой из нас?
— Мат…
Они двинулись!.. Длинная темная линия всадников быстро приближалась.
Я быстро поцеловал ее:
— Спрячься в форте, — сказал я, — пока не уйдешь с Хатибом. Запомни, он старый плут и распутник, но ты можешь доверять ему. Если буду жив, приеду к тебе в Саон.
Как легко в такие минуты даем мы обещания! И сколь пустыми оказываются обещания, когда на другую чашу весов ложится судьба!
Мой клинок легко скользнул из ножен, и я широким шагом пошел вперед. Рука моя легла на плечо Хатиба:
— Ты, зловонный старый жулик, ступай к мадам! Ты, пират! Ты, ворюга! Иди к ней и хорошенько береги для меня. Отведи её в лодку, которая там ждет, потом доставь в Константинополь и в Саон! Позаботься о ней, о Хатиб, ибо она держит в своих руке мое сердце!
— Лодка! О могущественный! Вон там стоит лодка — а ты держишься за меч? Какое безумие! Что за прихоть! Прекрасная женщина, широкое море и лодка… И ты выбрал меч?
— У меня есть честь, о Отец Вшей! У меня есть честь, и я воин!
Его порочные старческие глазки сверкнули:
— Благодарение Аллаху, что я всего лишь вор и философ. Я выбираю лодку!
Хатиб замолчал, потом оглянулся на меня через костлявое плечо, и глаза его вдруг стали серьезными и печальными:
— Не забудь, о могущественный: мудр тот, кто умеет выбрать нужный миг. Чтобы доказать свою храбрость, вовсе не обязательно умирать. Хорошенько подумай о враге и о своих братьях по оружию, но, когда придет миг, вспомни о своей лошади! Вспомни Айешу, тонконогую эту красавицу с носом, подобным цветку! Когда станет бесполезно обагрять далее кровью твой меч, садись и скачи!
Подошел и встал рядом Лолингтон. В его улыбке сквозило мрачное веселье.
— Боюсь, друг мой, что в этой пьесе моя роль не протянется до последнего акта. Что за дивная роль для фигляра!
— И для солдата.
— Ты так думаешь? Называли меня по-разному, но… солдат? Хорошо звучит, Кербушар.
Они уже приближались на рысях, высоко сидя в седлах, — черная линия смерти. А потом бросились в атаку!
Первые ряды достигли калтропов; вот лошадь взвилась на дыбы и заржала от боли, вот шарахнулась вторая, а наши лучники разом выпустили рой стрел. Кони пятились и метались; падали люди, и на нас тоже сыпались стрелы.
Мы ждали; наше время ещё не пришло.
— Чему ты радовался в жизни, Кербушар? — спросил Лолингтон. — Вот ты жил… Что ты любил?
— Что делало меня счастливым? Палуба под ногами, лошадь под седлом, меч в руке, девушка в объятиях! Вот это я любил, и ещё дальний горизонт, за которым начинается неведомое…
Что я ещё любил? Утренний туман, вечернюю розу, влажный ветер у меня на щеке и отцовскую руку на моем плече…
А что до женщин… Я любил, каждую в свое время, Азизу и Шаразу, Валабу и Сюзанну. На миг я любил их, и на этот миг, несомненно, они любили меня, и кто может сказать, сколько длятся такие мгновения? Я выпиваю вино и отставляю стакан, но вкус остается, Лолингтон, вкус-то остается!
Кто может забыть лошадь, на которой скакал, корабль, на котором плавал, далекий берег, который увидел в первом свете утра, бой, в котором бился, или женщину, которую любил? Кто может забыть хоть что-то из этого — тот не мужчина!
Идем, Лолингтон, они приближаются к внешней стене. Давай посмотрим, что приготовило нам будущее.
Мы вместе прошли к наружной стене и, встав плечом к плечу, остановились в ожидании. Теперь мы могли разглядеть их лица, они ждали, снова вытянувшись в линию сразу за пределами полета стрелы, и собирались двинуться в атаку, лавируя между заостренными кольями, сплетая свои тонкие арабески между зубами смерти. О, это было красивое зрелище! Как играло солнце на их отточенных клинках!
— А чем ты гордишься в жизни?
— Немногим, Лолингтон, очень немногим. Не было у меня времени — какое беспощадное слово! Что я сделал? Да ничего! О, я лелеял великие мечты; я много ходил по земле; я научился — очень немногому… но — да, я горжусь, что крепко держал меч; горжусь, что читал книги, и — да, горжусь, что я сын Кербушара!
И тут печенеги пошли — пышное зрелище воинственной красоты в тишине утра; они заставляли коней вытанцовывать мелкими шагами среди острых, как кинжалы, кольев, лавируя и меняя направление, словно на каких-то странных воинских учениях или под неслышную музыку; и мы позволили им подойти.
Сотня лучников притаилась за завалом; сотня пращников притаилась среди них, а позади, за второй линией обороны, ожидала в резерве сотня конников. На валу стояли копейщики и мечники, а некоторые бойцы — с боевыми топорами. По-моему, страха не было, было лишь ожидание, а потом вдруг взметнулась вспышкой атака, кони внезапно набрали скорость, и противник бросился на нашу баррикаду!
— Ну! — крикнул гансграф, и его поднятая рука опустилась.
И тогда, как один, встали лучники и выпустили стрелы в кишащую массу. Они стреляли во всадников, ибо ни один человек по своей охоте не убивает лошадь.
— Давай! — прозвучала вторая команда, и поднялись пращники и метнули свои камни, а больше команд уже не требовалось, потому что каждый сам знал, что делать.
Вокруг нас падали люди, мчались лошади, летели стрелы и камни, гремел над валом стук и лязг оружия. Заржала визгливо лошадь, пролетел по воздуху человек и напоролся на кол, словно жук на булавку, руки и ноги дергались, пытаясь отогнать смерть, которая пришла слишком быстро.
Темнолицый всадник бросил прыжком своего коня на вал и приземлился рядом со мной, я наотмашь рубанул его по лицу клинком и почувствовал, как лезвие прошло сквозь переносицу, и человек этот рванулся ко мне с кинжалом в руке. Отступив на шаг, я пронзил его.
Тут же мою одежду пробила стрела, а потом все отдельные события слились, и остались только страшные крики боя, хрип умирающих, лязг клинка о клинок и свист стрел, похожий на свист бича.
Они шли и шли, и не было перерыва. Мы бились и бились. Мой клинок скрещивался с дюжиной других клинков. Рядом свистели стрелы; одна воткнулась мне в бок, но я вырвал её и продолжал биться, не замечая ничего.
Они нападали, отходили, потом снова нападали. Некоторые прорывались в наш круг — и умирали здесь. Многие пали у вала. Мы отбрасывали их и посылали вдогонку стрелы, метали камни и греческий огонь, но они возвращались снова. Они дрались, как рычащие псы, и умирали с оскаленными зубами, и их клинки все ещё двигались в страшных сокращениях мышц, управляемых уже умершим мозгом.