За столами сидели уже люди, барышни, дамы и по всем направлениям бегали лакеи в белых фартуках. Это меня поразило. До сих пор я видел лишь женщин, носивших фартуки.

После, когда один из них, собирая тарелки, уронил ложку, брызнувшую темной жижицей, я понял. Это было — для чистоты.

После ужина мы легли спать. Было непривычно, что нет ни мамы, ни любимого бархатного медведя, но зато постель была такая мягкая, а папа рассказал такую прекрасную сказку, что я и не заметил, как заснул крепким сном.

Слова отца еще гудели, но откуда-то из серебристой дали шел в полосатом халате давешний еврей, за ним — мужик, говоривший о князе, а после — и сам князь, усыпанный золотом, камнями, и вертевший длинный ус.

— Я — лучше всех! — говорил он грозно, — кто посмеет со мной спорить?

— Неправда! — сказал я, — у нас дома — много портретов, все это — наши предки! На них — тоже, как и на вас, — и золото, и звезды! А папа сказал, что вы такой же, как и все мы!

— А!.. — рычал князь, — так это — ты, негодяй!.. — и потянулся ко мне. — Я тебя!.. Я тебя!..

Я открыл глаза.

В каюте играло красное солнышко, а у постели стоял папа, одетый и чистый.

— Вставай, Бублик!.. — говорил он, — сейчас пристань… Надо успеть одеться!

Я быстро вскочил, умылся, оделся и вышел на палубу, где, у кучи вещей стоял матрос, а два других держали в руках по канату, которые они должны были бросить на пристань, плывшую наискось на нас.

— Стоп! — крикнул в трубу капитан, — малый назад!.. Стоп!.. Малый назад!.. Стоп!.. Отдавай!.. Концы, черти!..

Матросы бросили канаты. Их быстро нацепили на тумбы, пароход дернуло, потом завертелся барабан, накручивая натянувшиеся канаты.

— Стоп! — закричал капитан. — Давай трап!

Грохнула доска с перилами и по ней двинулись пассажиры с вещами, чемоданами, корзинками и узлами.

На борту завертелась лебедка, и на воздух один за другим поднялись ящики.

Мы вступили на деревянную пристань.

Папа заплатил матросу и сказал мне:

— Постой здесь, никуда не ходи!.. Я сейчас приду…

Я стал у вещей, глядя то на реку, то на баржу, плывшую посредине, то на пароход, собиравшийся отчалить.

Вот колеса зашумели; мелькнули, упав в воду, канаты, и пароход медленно поплыл. Над колесами горела золотом с красным надпись: “Архип Осипов”.

В зеленоватые столбы пристани била волна, на которой танцевала апельсинная корка.

Два грузчика сидели на ящике и ели тарань с луком.

— Мало грузов… — сказал один, чернобородый, говоривший нараспев.

— Перяд Пасхай-то! — иронически подтвердил другой, помоложе, — а ты ситнаво не хош?

— Давай и ситнаво! — ответил бородач.

Тогда другой вонзил нож в огромный хлеб и отрезал большущий ломоть.

Я смотрел на них, чувствуя, что и сам бы не прочь за такой кусок взяться, но тут пришел в сопровождении подводчика отец и сказал:

— Пойдем… Тут, в Нехвороще и чаю попьем! Я вышел к бричке, поднялся, поддерживаемый отцом, после поднялся папа, а за ним пришел, нагруженный чемоданами и узлами, мужик, положил вещи за колыской, подвешенной на ремнях, взглянув, хорошо ли мы в ней сидим, влез на передок и крикнул:

— И-но!.. треклятые…

Кони затоптались и тронулись по белому сыпучему песку и потянули вгору.

Наверху встали перед нами белые, крытые соломой хаты и сверкнула крестами синеглавая, в звездах, церковь.

Это была Нехвороща.

На базаре, перед чайной, с вывеской, на которой были намалеваны калач и два белых чайника, а на шесте торчал клок сена, мы остановились, слезли и вошли в середину. Там, за стойкой шумел большущий медный самовар, а за столами на лавках сидели мужики, пившие чай и говорившие гулкими голосами.

Отец заказал “две пары чаю” и франзоли.

Когда я налил первый стакан и вонзил зубы в душистую, свежую булку, мне показалось, что никогда в жизни я еще не пил такого чаю как в Нехвороще, среди бородатых мужиков и на этой простой скамейке.

Напившись и закусив яичницей, пустились мы снова в путь. Лошади бежали легко. Мелькали хаты, ветряки, стога соломы, поля, огороды, сады, потом озимые, терны, балки и над всем — голубое небо с тучками, с синим пояском у земли и песней жаворонков. Ветерок шумел в ушах, приносил запах цветов и свежести.

Все было полно лазурной дымки, пронзенной золотыми нитями лучей.

Весна веселила кровь, пела в ушах и в сердце, голубая весна, какую видишь и знаешь только в юности.

Незаметно для себя, овеваемый ветром, колеблемый в колыске, я заснул.

Проснулся от слов отца:

— Вставай, Бублик… Приехали… — и увидел, что телега стоит в крестьянском дворе, у хаты, и что мужик уводит лошадей в конюшню.

Я покорно слез.

Отец ввел меня в хату. Баба, хлопотавшая у стола, ставила на домотканную скатерть миску с пирожками, другую с борщом и еще одну — с варениками в сметане, потом сказала:

— Ешьте, что Бог послал…

Сама же, подпершись рукой, отошла к печи и стала у рогачей и кочерг, и оттуда, улыбаясь, приветливо смотрела на нас.

Вошел и подводчик, перекрестился и сел за стол, а на слова отца ответил:

— Нехай постоит!.. Баба ведь…

СТАРОЕ И ВЕЧНОЕ

Есть такая порода людей: что ни скажи, они отвечают: “Ну зачем же о старом? Оно рухнуло, и Бог с ним…” Вот, тут-то мы и поговорим! Рухнуло — да, конечно, старое рухнуло! Но что же хорошего нового на его месте? Допустим, стоял дуб. В него ударило молнией, образовалось дупло, а дуб все стоит, зеленеет, и даже не наклонился как-либо вбок. Тут пришли досужие дровосеки, дуб добили, порубили на дрова, вытащили даже пень из рыхлой земли, чисто так место сравняли. Ну и что же? Был ветвистый, дупляной дуб, зеленел, а теперь пусто. Вот вам “старое” и “новое”. Кому и зачем нужно пустое место? Да собственно, никому. А на старый дуб приходили любоваться, в его ветвях птички гнезда вили, пели, стрекотали. Так и вся Русская жизнь была. Кому — подходила, а кому — не нравилась, но были все у себя дома. Может, с точки зрения американских деревянных коробочек, наши дома были стары и неудобны, но нам они вполне подходили. Кто хотел, оставлял соломенную крышу, кому не нравилось, покрывал железом, красил в зеленый, или красный цвет. Каждый по-своему. Иные крыли черепицей, или тесом, но в доме было тепло зимой, прохладно летом, и на чердаке было раздолье. Там можно было сушить фрукты, грибы, ягоды, держать связки лука, чеснока, красного перцу. В небольшие оконца светило солнышко, крыша за день нагревалась так, что копченая колбаса собственного изделия в три недели дозревала, и готова была к употреблению. Окорока бывали в месяц готовы, их можно было уносить вниз, в провизионную комнату и там подвешивать. Копченый рыбец доходил в тишине, вдали от мух, и тоже его перекладывали в марлевые мешочки и несли вниз. Грибы были сухими и могли еще хоть до будущего Великого Поста висеть. С ними ничего не делалось. Мед вызревал и сахарился. Его выламывали большими кусками и продолжали сушить до твердости. Потом это был “постный сахар”, подававшийся к столу вместо кускового. Все знали, что сироп “цедят через кость”, а потому в Пост предпочитали кусковой мед.

На чердаке висели сухие травы: армуза, донник, пыжма,[5] шалфей, иссоп, чебрец,[6] майоран, лежали цветы липы, бузины, белой акации, лепестки роз, девясил, молодая петрушка, укроп, мята, канупер, бархатцы, все ароматное, как лаванда, розмарин, вишневый лист, черешневый, дубовый. Все это — нужное для молодых огурчиков, для засола баклажан, мелких томатов, перца, капуциновых каперцов,[7] для свежепросольной капусты, кабачков, зеленой фасоли. Это были наши специи, русские, от которых французы в неумеренный восторг приходили. И когда, бывало, кто-то возразит, зачем еще цветы донника сушить, сейчас же отвечала басовитая Праба:[8] “Да, оно-то — и без всего можно обойтись! Так лучше уж запасем”. Так, все крепко и круто было замешано в жизни: надо, да и только! А там — всякие “зачем” только ленивцы говорят.

вернуться

5

Т.е. пижма (в укр. произношении).

вернуться

6

Чабер м. растенье Satureia hortensis, чебер, чобр, щебер, щеберник. Москоский чабер (чабор), душевик, Calamintha acinos. || Чебрец, Teocrium polium, плакун, седник, крейдовник? || Чебрец, южн. богородская травка, Thumus seopillum. Чаберное, чебрецовое семя. (В.Р.Я.)

вернуться

7

Каперс м. растен. Сарраris spinosа. Каперсы, цветочные почки каперсового куста, идущие на пряную приправу к пище. (В.Р.Я.) Капуцин (Tropaeolum L.), более известный в садоводстве под ложным названием настурции. Растения с острым соком (откуда, между прочим, и название “испанский кресс”, “капуцинский кресс”), ради которого цветочные почки и молодые плоды Тr. majus употребляются как каперсы. (БиЕ)

вернуться

8

Т.е. “Прабабушка”, “Прабабка”.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: