– Плохая у тебя шубенка, Сашок, правда. Скажу папаше, чтобы новую пошил, – работая иглами, отозвалась Стеша.
– Значит, я у вас так и навовсе останусь?
– А разве тебе у нас плохо? – спросила Стеша.
– Хорошо. Вот в школу ба… – вздохнул мальчик.
– Будешь ходить.
– Опоздали, теперь меня не примут…
– А может, и примут. Нагонишь. Ты головастый, – сказала Стеша.
– А кто же будет тогда скотину убирать, назем чистить?
– Все, сообща. Не целый же день ты будешь в школе торчать.
– Оно конешно… – по-взрослому подтвердил Сашок. Поблагодарил молодую хозяйку и отодвинул миску. У Лигостаевых ему было на самом деле хорошо: тепло и сытно.
Вошел Петр Николаевич и внес новое необделанное ярмо. Повесив дубленый полушубок на гвоздь, достал из-под кровати топор и начал обтесывать березовую болванку.
От стука в комнате замигала на столе лампа, в горнице застонала Анна Степановна, в зыбке заплакала маленькая Танюшка.
– Да что же вы, папаша, места, что ли, не нашли для этой арясины? – подходя к зыбке и расстегивая грудь, раздраженно проговорила Стеша. – Прямо уж не знаю…
Петр Николаевич виновато опустил топор. Поднявшись с чурбака, на котором обтесывал арясину, он взял ее с пола и прислонил к печке. После стычки с сыном он на самом деле не находил себе места. В бане мылся с Сашком. Ужинал один: проголодался и закусил в одиночестве. От общего ужина отказался. Долго потом сидел у постели Анны Степановны, с грустью смотрел на ее исхудалое, бессмысленное лицо. Позже вышел в хлев, бросил коровам пласт сена, обнял сучкастую осокоревую соху и заплакал – хлипко и бурно. Отвернулась от него жизнь, не светлым днем стала заглядывать в душу, а темной, непогожей ночью. Кажется, что теперь постоянно завывает в трубе беспокойный степной ветер, уныло и сумрачно шелестит на дворе съежившимися листьями корявый лигостаевский вяз. А ведь совсем еще недавно; этой же весной, сидела под ним Маринка и весело распевала свои девичьи песни.
Где она теперь? Петр Николаевич взял веник, смел вихрившиеся стружки к печи. Чурбак и топор снова засунул под кровать. Закурил и присел к столу, соображая, куда бы ему сходить и спокойно докоротать этот тяжкий, угнетающий душу вечер.
Стеша возилась с ребенком. Танюшка, выпростав розовые ножонки, причмокивая, сосала грудь.
– Да ты что, окаянная? – вскрикнула вдруг Стеша и дала Танюшке шлепка. Ребенок заплакал. – Моду взяла кусаться… Я тебе, шельмовка!
– Перестань, Степанида, – не выдержал Петр Николаевич. – Не трогай девчонку… Это еще что?
– Только вам можно. Вы вон сегодня чуть своего сына бревном не хрястнули. Это как, папаша? – Стеша злыми глазами посмотрела на свекра и отвернулась.
Петр Николаевич часто задышал и несколько раз глубоко вдохнул махорочный дым. Сашок еще ниже склонил белесую головенку над старым, замусоленным учебником Баранова, наверное, в десятый раз перечитывал стихотворение: «Вечер был, сверкали звезды, на дворе мороз трещал».
– Не твое это, Степанида, дело, – попробовал Петр Николаевич урезонить сноху.
– Не за себя говорю, а за мужа! Вы вон коня пожалели… Незнамо для кого бережете… Один сын, а какая на нем справа? – беспощадно хлестала словами Степанида.
– Ты замолчишь или нет? – Петр Николаевич накрыл тяжелой ладонью стол и поднялся.
Стешка впервые видела его таким и женским чутьем угадывала, что свекор стыдится своего сегодняшнего поступка. Немудрым умишком своим она приняла это за признак слабости и закусила удила.
– Не замолчу, папаша! Вон берите ярмо и меня уж заодно!
– Ты дура, Степанида, и муж твой дурак… Не трогал я его еще пальцем, довел он меня… А уж трону, так не дай бог…
Петр Николаевич перекрестился, бросил в помойное ведро цигарку и направился к порогу. Снимая с гвоздя полушубок, он так посмотрел на сноху, что от черноты его глаз у Стешки захолодало под сердцем…
Дверь открылась. Вернулся Гаврюшка. Дыхнув на отца знакомым запахом папиросы, которую украдкой сунула ему жена, сказал ехидно:
– А к тебе, тятя, гостек пожаловал…
– Кто?
– Не сразу угадаешь.
– Да говори кто? – нетерпеливо спросил Петр Николаевич, чувствуя, как затомилось что-то в груди.
– Твой Тулеген-бабай… А с ним Микешка… Каких-то лошадей привели.
– Не хватало еще этих гостечков! – буркнула Стешка.
– Ставь самовар! – жестко и властно приказал свекор и, накинув на плечи полушубок, вышел в сени.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
…Самовар закипел быстро. Тулеген-бабай заговорил только после третьей пиалы. Микешка, выпив пару чашек, вылез из-за стола и присел с Гаврюшкой у порога. Дым выпускали в приоткрытую дверь и тихо говорили о предстоящей службе.
Степанида, убаюкав девочку, разливала чай.
Петр Николаевич и Тулеген разговаривали по-казахски. Понимал их только Микешка.
– Вот, Петька, привел я две кобылы. Самые лучшие кобылки, весной по жеребенку притащат. Во всей орде не будет таких жеребят, – вытирая сморщенное лицо чистым полотенцем, тянул Тулеген-бабай.
– Куда ты их ведешь? – спросил Петр. – На базар, что ли?
– Какой там базар! – переходя на русский язык, продолжал старик. – Сюда привел…
– А сюда зачем?
– Это уж ты думай, что с ними будешь делать… Наливай-ка, девка, ишо чашка… От спасиб тебе. Больна уж чай хароший! – покрякивал Тулеген.
– Ты что, бабай, шутить приехал?
– Какой шутка, Петька? Правду говорю. Тебе кобылки привел… Бери, друг, бери. Сена у тебя много?
– Я тебя не понимаю, старик. Что ты хочешь? – спросил Петр Николаевич, начиная сердиться. – Купить я не могу, денег у меня нет…
– Не надо денег. Так бери… Если ты не возьмешь, так Беркутбаевы возьмут. Мирза уже давно глаза пускает… А я их лучше зарежу, собакам махан брошу, а им не дам.
– Ты говори, что случилось? – Петр Николаевич давно понял, что старик приехал неспроста и не хочет все сразу выложить.
– Пока ничего не случилось. Я старый человек, борода уж совсем белая, помирать скоро буду, зачем такой большой косяк? Мне совсем мало надо, Петька…
– Я, друг мой, тоже ничего не хочу, – мрачно проговорил Петр.
– Плохо ты, Петька, сказал… Зачем так говоришь – ничего не надо? У тебя сын есть, сноха есть, маленький девка есть. Нельзя тебе так говорить, – покачал головой Тулеген.
– У тебя, наверное, за пазухой птица есть, бабай, а может, камень… Ударил бы сразу, – пытливо посматривая ему в лицо, сказал Петр Николаевич.
– Камня нету, Петька, – вздохнул Тулеген. – Бумага есть…
– Какая бумага? – насторожился Петр Николаевич.
– Арабскими буквами написана… Ты читать не можешь. Мы только сами можем читать по-арабски, – с гордостью заявил старик и полез за пазуху.
– Кто писал такую бумагу?
Тулеген-бабай вытащил конверт. Покосившись на Стешу, стал доставать письмо.
– Кто писал? Говори. – Петр Николаевич, будто ожидая удара, наклонил чубатую голову.
– Да известно кто… – тихо сказала Стеша. – Чего тут томить-то…
– Степанида! – Петр поднял голову.
– Что, папаша?
– Ежели хочешь сидеть, так сиди… А то в горницу ступай, – твердо проговорил он.
Стеша, торопливо вытирая чайное блюдце, осталась на месте. Налила полную пиалу и поставила перед гостем.
– Спасибо, сноха. Кодар и тебе поклон посылает… Для всех тут есть, – сказал Тулеген.
– Что еще пишет? – расстегивая воротник синей сатиновой рубахи, спросил Петр.
– Пару кобылок велел Куленшаку отдать, одну вон Микешке-бала.
– Микешке? – спросил Петр, чувствуя, как стынет у него во всем теле кровь: не даров ждал, а вестей о родной дочери.
– Маринка велела, – ответил старик. Бережно разглаживая письмо, растягивая каждое слово, продолжал: – Двое кобылок тебе, Петька…
– Мне не надо…
Петр Николаевич разогнул спину, прислонился к стене и начал крутить цигарку. Степанида видела, как у него тряслись руки и дрожал на поджатой губе правый ус. Он сидел от снохи слева и тяжело дышал. От порога поднялся Гаврюшка и сел рядом с Тулегеном на лавку. Микешка остался сидеть у двери. Они слышали почти весь разговор.