— Палку.
— Ты хочешь сыграть нам ноктюрн? Прекрасная мысль!
— Нет, я играю ноктюрн на синхрофазотроне, — говорит Ежик из-под кровати. Я хочу драться.
— Прекрасная мысль! Но с кем?
— С облаком, — решительно заявляет Ежик, становясь рядом со мной и показывая, как свирепо он будет драться.
— Это глупо, — говорю я. — С облаком драться нельзя.
— А почему-у?
«Почему-у» — любимое словечко моего рыжего партнера. От его грустного и наивного «почему-у» зрители всегда смеются.
— Потому что это не вата! — отвечаю я тоном Акселя, выдвинув нижнюю челюсть.
— Серьезно?
— Вот что: тебе нужна ложка.
— Почему-у ложка? — хлопает ресницами Ежик.
Я говорю, что вся современная физика не может объяснить строение облака, но я — то знаю, почему оно белое и что скрыто у него внутри.
Ежик вытаращил глаза: он готов мчаться за ложкой.
— Там — в середине — мороженое!
— Мороженое?! — просиял Ежик. — Но зачем?
— Чтоб его есть!
Каричка хохочет, а мы дурачимся, и я очень рад, что в ее глазах завертелись золотые ободки. Потом Рыж выскакивает за дверь и долго не возвращается.
— Твои уже знают? — спросила Каричка
— Наверно. Вот получил сегодня. — Я вынул телеграмму, прочитал: — «Атмосфера создана. Свободное дыхание. Если согласен прилететь — сообщи…».
Далее следовали родительские наставления, тревожные расспросы, поцелуи, которые я оглашать не стал.
— Свободное дыхание… Хорошо сказано!
— Ну и что?
— Март, как тебе не стыдно… — Она не договорила. Поняла. Строго посмотрела мне в глаза. — Не поедешь, да?
— Да.
Она знала, как долго ждал я эту телеграмму, и, кажется, расстроилась за меня, даже покачала головой.
— Не могу, Каричка. После этого — не могу. Ты хочешь, чтоб Аксель назвал меня дезертиром?
— Когда вы едете?
— Завтра.
— А куда?
— Не знаю.
— Только не падай больше. Говорят, я свалилась всего-навсего с помоста, а вот лежу здесь. Кажется, на репетиции. Не помню.
— Ну, это чепуха. Завтра выйдешь.
Я сказал это беспечно, а сам весь налился внезапной злостью. Был готов вскочить и поймать облако хоть голыми руками. Только тогда открою ей правду.
В дверях замаячил белый халат. Он ничего не говорил, но выразительно покашливал. Рыж кривлялся за его спиной.
— Март, — Каричка поманила меня пальцем, — я буду колдуньей, — сказала она на ухо. — Не такой растяпой, а настоящей… Я подарю тебе песню.
Я ушел счастливый и полный решимости расправиться со всеми бедами.
Не помню уж, что привело меня с Рыжем в космопорт. Было свободное время. Аксель по телефону буркнул: «Отдыхай перед дорогой», — и, кроме того, я размечтался о Марсе, а Рыж, видя, что я иду погруженный в свои мысли, деликатно молчал и плелся следом. Надо же, думал я, сколько лет люди сажали там кусты, и травы, и мхи, выводили стойкие, цепкие растения, которые находят под песком лед, и заводы-автоматы прилежно, год за годом выпускали в воздух кислород, и росла, поднималась живительная атмосфера; и вот, когда планета стала воздушной, теплой, почти домашней — я не могу туда лететь! Завтра или через месяц марсиане сорвут с городов прозрачные купола и, вздохнув полной грудью, в первую минуту, может, и не поверят в свою свободу. Что не надо больше бить тревогу, когда шальной метеор расколет купол. Что можно выходить за черту города без скафандра. Что нет больше разреженной атмосферы, и удушья, и сонливого беспамятства.
Будет праздник. Прилетят гости с Земли, и с Луны, и с космических станций. И хозяева закатят им пир на весь Марс. Я вижу, как с бокалом в руке, красивый, громадный, стоит мой отец, как смущенно и гордо смотрит на него мать, и глаза ее сверкают каплями синего света. Пусть лучше опоздает моя телеграмма, лишь бы было так, лишь бы не расстроил их мой отказ лететь на Марс.
Долго мы с Рыжем сочиняли послание. Я не привык кривить душой, не мог придумать дипломатичные слова. Когда не видишь людей целую вечность, а только переписываешься с ними, то, кроме «целую, обнимаю, крепко жму руку», ничего больше не изобретешь. Причем, под словом «видишь» я подразумеваю живое общение, а не телесеансы раз в месяц, когда тебе дана минута, и ты не знаешь, что сказать. Ты стоишь, и мямлишь, и хлопаешь ресницами, а потом ждешь целых пять минут, пока твои слова и твоя физиономия несутся через пустой космос туда, к Марсу, и вот наконец после треска и вспышек на экране — расплывчатое мамино лицо; не успеешь как следует его рассмотреть — и все, прошла мамина минута; и ты думаешь: хорошо, что они не в соседней галактике, а то пришлось бы ждать ответ сто, или пятьсот, или тысячу лет… Вот почему я просто поздравил родителей с победой над грозным Марсом и заодно вкратце сообщил свои планы.
Сунув записку в окошечко радиостанции, мы вошли в прохладную щель с длинным козырьком (на него садятся гравипланы и вертолеты) и сразу же почувствовали себя космическими бродягами.
Нет ничего живописнее на свете, чем космопорт, если не считать, конечно, гонок гравилетов. Просторный, как площадь, ровно освещенный вестибюль заполнен толпой; яркие платья, возбужденные лица пассажиров, блестящие глаза и пылающие щеки детей; прощальная песня в кругу друзей, которая, будто грустный ветерок, проносится по залу; мелькание указателей, безмолвные приказы световых табло, скольжение бесчисленных эскалаторов — все это еще не космопорт. Когда вы, поблуждав в лабиринте механических лестниц и даже поскучав от их однообразного бега, внезапно ступите на платформу и увидите длинные, уходящие в самое небо металлические трубы, вы поймете, кто есть главный чудо-зверь нашего века.
Толстая металлическая дверь мягко захлопнулась за последним пассажиром. Ракета заперта в клетке. Секунды молчания, и от ее рева дрогнула земля. Вы ничего не видите, но по стихающему быстро вою догадываетесь, с какой адской скоростью мчится она в стартовой трубе. Блеснула в солнечном небе яркая звезда. Блеснула и пропала. Все.
Не раз улетали мы с Рыжем в тот день на Огненную землю, во Владивосток, на Луну, в Антарктиду, на космические станции с разными номерами. Выбирались на платформу, топтались у дверей, заводили разговоры с экипажем, а потом уходили вместе с провожавшими. Мы втянулись в эту игру, скакали с лестницы на лестницу и то ехали вместе, то разъезжались. Потом я потерял Рыжа и блуждал по эскалаторам, пока тяжелая крепкая рука не схватила меня за плечо.
— Март, ты?
Олег Спириков, загорелый до черноты, тряс мою руку, щуря близорукие глаза. Добряк и силач — таким он был всегда, мой старший товарищ по интернату, ныне лунный физик.
— Улетаю, — сказал он. — Было Красное море. Положенный отпуск. Эх, все позади!
Наверно, одновременно вспомнили мы нашу последнюю встречу здесь же, в порту, потому что он неожиданно предложил:
— Март, хочешь к нам?
Год назад, когда я, расстроенный своей бесцельной возней со сводками, бродил по космопорту, на этом месте вот какой был разговор.
— Кем работаешь? — спросил он.
— Никем. Перебираю бумажки.
— Как так?
— Да. Нажимаю пальцем на кнопки. Перебираю бумаги. Обыкновенный чиновник.
— Я думал, — сказал Олег, растерянно моргая, — что это делают машины.
— Не только машины, но и студенты. — И я, чуть не плача от приступа глупой жалости к себе, взмолился: — Олег, возьми меня на Луну.
Он был расстроен не меньше меня.
— Хорошо, — сказал он, подумав. — Будет место, сообщу…
А сейчас я только улыбнулся и помотал головой.
— Спасибо, Олег. Есть дело.
— Слышал, — сказал он. — То самое? Я кивнул.
— Жаль. Вместе б слазили на Лейбница.
— Я еще прилечу, — пообещал я.
Мы простились. Через минуту он улетал. Быстрая лента унесла его в другой мир, где туманно-синий диск Земли недвижно висит над горизонтом, где днем вместе с Солнцем светят звезды и все вокруг либо черное, либо белое, где рваным острым клыком торчит девятикилометровая вершина гор Лейбница. Спросите у любого альпиниста, и он подтвердит, что характер у этой лунной старухи ничуть не лучше, чем у земной Джомолунгмы. А Олег со своим отрядом не только взошел на вершину, но еще выбрал для этого день солнечного затмения, когда Луна погрузилась в красный свет. Так они и лезли в кровавой полутьме, насмехаясь над природой. А гору назвали Селеной — как самую внушительную деталь лунного мира.