— Это была дивизия СС «Викинг». Вы нам говорили — каски у них с черным знаком СС по бокам…
— Ай да пигалица! — изумился командир. — Давай дальше, комиссар!
— Так вот что пишет про зверства фашистских мерзавцев мой земляк Шолохов: «…Вышел я на рассвете за калитку. Гляжу — сосед мой, Трофим Иванович Бидюжный, лежит возле колодца убитый, и ведро возле него валяется, Убили за то, что ночью вышел воды зачерпнуть, а по ихним законам мирным жителям ночью и до ветру выйти не разрешается. Утром они еще одного, хлопчика двенадцати лет, застрелили. Подошел он к ихней мотоциклетке поглядеть — ребятишки-то ведь до всего интересанты, — а фашист с крыльца прицелился в него из револьвера, и готов. Мертвых хоронить не разрешали. Матери-то каково было глядеть на своего сынишку! Глянет из окна, а он лежит около сарая, снегом его заносит, глянет — и упадет наземь замертво…»
Голос комиссара вдруг прервался, все перенеслись мысленно из донской станицы, где бесчинствовали «викинги», в класс астраханской спецшколы и с изумлением заметили, что по плохо выбритой щеке комиссара, коммуниста, тридцатилетнего казака, застревая в щетине, ползет слезинка. Все смотрели куда угодно, только не на Максимыча. Володя Анастасиади вспомнил разговор с комиссаром накануне и подумал, что он еще не ответил родителям. А Черняховский резко проговорил:
— Дальше, комиссар!
Максимыч пожевал против воли кривящиеся губы и, дернув кадыком, тихо продолжал, низко склонив голову:
— «…Что же, лежит малое дитя, согнулось калачиком и к земле примерзло. Девки возле школы лежали: юбки поверх голов завязаны телефонной проволокой, ноги в синяках…»
— Читай, читай, комиссар! Больше жизни!
— «Кому надо мимо школы проходить, стороной обходят. Только тогда и прибрали убитых, когда эта часть ушла…»
Каждый день этих двух недель комиссар деревянным голосом читал одну и ту же сводку: «Наши войска вели бои с противником в районе Сталинграда, северо-восточнее Туапсе и юго-восточнее Нальчика».
…Странными делами приходилось порой заниматься командиру диверсионно-разведывательной группы. Черняховский добился досрочной выдачи сухого пайка для группы. Получив его на складе, сунул в вещмешок несколько банок консервов и шматок сала с лиловой казенной печатью и сказал подвернувшимся Коле Лунгору и Володе Владимирову:
— Пойдемте со мной. Дело есть.
Добыв увольнительные, он повел ребят прямиком на базар, по дороге инструктируя их:
— Вы, я вижу, ребята оборотистые. До зарезу нужны спички. Две-три «катюши» — кресало с огнивом. Вот вам полтыщи, после праздника осталось. Но деньги сейчас почти ничего не стоят. В «сидоре» — харч. Задача — выменять спички на консервы и сало. Патрулю не попадаться. Ясно?
— Ясно… — неуверенно протянул Лунгор, поглядывая на базарную толкучку. — Только я слесарь хороший и снайпер-подрывник ничего вроде, а вот насчет базарных дел слабоват.
— Ты мне про себя не рассказывай, — отрезал командир. — Все про тебя знаю, футболист. Жил ты, Коля-Николай, под Лисичанском в Донбассе, слесарил, в футбол знаменито играл, а пришел немец — отец с матерью в оккупации остались, а ты эвакуировался, браток, на Урал. Там тебя призвали, в июле ранили под Ростовом, потом — госпиталь, а теперь ты партизан и выполняешь мой приказ. Может, я тебя еще и там, в тылу у немцев, вот так на базар пошлю. В часть без спичек и «катюш» не возвращаться. — Он посмотрел на Владимирова, всегда грустноглазого и задумчивого, но ничего не добавил, сказал только: — Все! А ну, больше жизни!..
И пошли на толкучку слесарь Лунгор и Владимир Владимирович Владимиров, названный так в детдоме безымянный и бесфамильный подкидыш, ставший в пятнадцать лет рабочим-судосборщиком, а в семнадцать — подрывником в группе «Максим».
Нахмурясь, Черняховский проводил их глазами и прошелся по базару. Цены не радовали — за кило сала просили шестьсот рублей, за кило говядины — двести, за литр молока — полсотни, кило хлеба — сто рублей. Он выбрался из толпы и зашагал по лужам на полевую почту — надо было черкнуть матери, сообщить, что он скоро уезжает в длительную командировку, что она будет получать за него деньги по аттестату — семьсот рублей в месяц. Надо будет ребятам из группы сказать, чтобы не забыли деньги родителям послать — для многих это будет первая в жизни получка. А может, мать с отчимом уже эвакуировались? Ведь только Кавказский хребет отделяет немцев от Сухуми. Сложив исписанный листок треугольником, он написал адрес: Сухуми, санаторий «Агудзера», Черняховской Нине Георгиевне. В санатории теперь, наверно, госпиталь…
На улице он услышал неясный крик, увидел небольшую толпу военных и штатских. Здоровенный пьяный парень в фуражке с крабом и бушлате — наверное, из каспийской или волжской флотилии — бил у калитки истошно вопившую молодуху. Рослый, плечистый парень лет двадцати, в кубанке и венгерке, перекрещенной портупеей, схватил матроса за правую руку и, улыбаясь, предупредил:
— По-хорошему, кореш, говорю, брось бабу бить!..
Другой морячок потянул миротворца назад:
— А ты не лезь, пехота, а то и тебе накостыляем. Твоя хата с краю. Она с интендантом путается…
Но парень, улыбаясь еще шире, вновь вцепился в руку драчуна.
— Кончай, говорю, концерт! По мне, так можешь дома у себя бить, а не на людях. А то какой же я, граждане, мужчина, ежели я мимо пройду!
Драчун взревел и, отпустив молодуху, кинулся с кулаками на парня. Увесистый волосатый кулак просвистел у парня над самым ухом, а в следующее мгновение замелькали руки, ноги и черные брюки-клеш, и верзила очутился в луже. Молодуха закричала еще пуще и, растопырив пальцы рук, норовила вцепиться ногтями в своего избавителя. «Полундра!» — крикнул морячок. Черняховский оглянулся — к месту происшествия подбегал парный комендантский патруль с автоматами. В один миг старшина схватил парня за рукав, ногой вышиб калитку и втащил его во дворик.
— Стой! Стрелять буду! — грозно крикнул сзади патрульный.
Они сломя голову пробежали мимо перепуганного цепного пса, нырнувшего в конуру, в глубь двора, по огороду, перемахнули через дощатый забор, снова пробежали по вскопанным картофельным грядкам, пересекли еще чей-то двор и, открыв снаружи калитку, чинно, как ни в чем не бывало вышли на людную улицу недалеко от базара, смешались с пестрой толпой.
— Здорово мы хвост отрубили! — рассмеялся парень, блеснув крепкими белыми зубами. — А ты орел, старшина, хотя, честно говоря, я старшин смерть не люблю — загонял меня один на строевых занятиях, а потом первым в плен сдался! Видел, как я кореша того? Как звать-то тебя? Солдатов я. Из Севастополя. Зови запросто — Володей. Слушай, тут пивка негде дернуть, а? Неужто я задаром удрал в самоволку! Когда нас отводили в Астрахань на переформировку, ребята во сне видели черную икру с жигулевским! Только арбузы и хороши в этой Астрахани!
— Разведчик? — спросил Черняховский. — Дивизионный?
— Факт, — улыбнулся тот. — А ты откуда знаешь?
— Не по уставу одет — раз. Трофейные часы с браслетом во время драки блеснули — два. Сапоги у тебя с застежками с немецкого офицера — три. Выражение «отрубить хвост» — четыре. Прием джиуджитсу, которым ты свалил моряка, — пять…
— Ну прямо Пинкертон! — захохотал Солдатов. Через час Черняховский привел Солдатова в часть.
— Прошу оформить ко мне заместителем по разведке, — сказал он майору Добросердову.
…На всех фронтах, на всей стране, на всем мире лежал тогда кроваво-красный отблеск сражения на Волге. Особенно ярко горел этот отблеск в Астрахани, которая по приказу Гитлера подлежала захвату немедленно после Сталинграда. Город заполнили эвакогоспитали, пересыльные пункты, отправлявшие людей туда, за Волгу, в адское пекло, где не успевали рыть братских могил. Хмуро торчали на фоне осенних туч, то быстролетных, то зловеще медлительных, башни и стены Астраханского кремля.
Черняховский ходил по городу вместе с Макси-мычем, для которого Астрахань была если не пупом вселенной, то по крайней мере самым большим городом его жизни — в городах покрупнее комиссару не приходилось бывать. Дикая тоска теснила сердце Черняховского. И тоску эту лучше всего могло объяснить местоположение прифронтовой Астрахани на карте Союза. Такое чувство было у Черняховского в этой Астрахани, точно поставил его немец спиной к стенке!