Временами Володя Анастасиади забывался, дремал на ходу. И тогда, в эти долгие минуты полузатмения, он переносился далеко-далеко от этой гиблой степи и черной бури.
…Нет на свете города чудеснее Одессы! Володя считал себя счастливчиком — ведь он родился в Одессе, и все ранние воспоминания детства были у него озарены Одессой, ее особым воздухом, ее ласковым морем и веселым солнцем. Его отец — грек Фемистокл Христофорович — был коренной одессит, мама тоже была одесситкой, и куда бы потом ни забрасывало семью — в Харьков, Харцизск, Фастов, — всюду возили они с собой Одессу: одесский картавый говорок, лукавую смешинку в глазах и широкую улыбку. Только до третьего класса и прожил он в Одессе, но лучезарную память о ней, расцвеченную живым воображением, берег, как святыню, и в душе у него не умолкал шум прибоя, и не остывала ребячески острая привязанность к тому месту, где он начал открывать мир. Перед сном, закрыв глаза, с блаженной улыбкой, он подолгу предавался воспоминаниям, вызывая в памяти немеркнущие любимые картины. Вот, болтая загорелыми босыми ногами, сидит на пирсе пятилетний шкет Володька. В руках — удочка, а неподалеку волна качает шаланду, и на облупившейся красной корме ее — чудо из чудес! — зайчиками играют блики, отражаемые солнечной рябью. Как будто ничего особенного и нет в этой картине, но Володя много лет почему-то был убежден, что он один видит эти блики так же, как волшебную радугу в луже с нефтью, пролитой в доках. Пустяковое вроде воспоминание, а не выбросишь из сердца.
Или другое воспоминание. Володьке праздник — ему купили в универмаге матросский костюмчик. Жалко, конечно, что штаны до колен, зато бескозырка с лентами вполне настоящая и золотая надпись на ней. — «Герой»! Подумать только — с тех пор прошло десять лет!
Странно, что отец, чистокровный одесский грек, остался глухим к зову моря. Ведь для молодого слесаря джутовой фабрики в те годы, когда страна села за парту, открылись все пути. А он, повернувшись широкой спиной к алым парусам и морским волкам, пошел на механический факультет комбината рабочего образования и стал инженером-механиком по трубам.
Володе было десять лет, когда отец принес домой свежий номер «Правды». «Вот как надо работать, — сказал он, — если мы не хотим ударить лицом в грязь перед Европой!» С газетного листа улыбался забойщик Алексей Стаханов.
Отец был беспартийным, но всегда говорил «мы», обстоятельно разъясняя жене за ужином «текущий момент».
Хоть и жалко было расставаться с Одессой, но счастливчику Володьке опять крупно повезло — он не сидел на месте, повидал пол-Украины, дышал наэлектризованным воздухом первых пятилеток, полюбил самый запах железных дорог, новоселья и прощания. И особенно любил он ходить в клуб или театр и сидеть с отцом на креслах с табличкой: «Только для ударников». А в Одессу он еще обязательно попадет — вот здорово, если придется ему принять участие в освобождении родного города! Может, повезет, и он встретит на той улице под каштанами закадычных приятелей Тольку Косого и Славку Длинного — ведь он счастливчик.
Идут ребята по этой треклятой степи, и только он да еще командир знают, как велики и величавы Брянские леса, как глухи и таинственны их глубинные урочища. Вот бы где партизанить группе Черняховского! Целый год прожил Володя под Брянском, ловил рыбу в зачарованных плесах Десны, собирал грибы в ее тенистых уремах, зимой носился с крутых холмов на лыжах. В тридцать девятом, за два года до войны, Володя приехал в Москву. Он уже окончил семилетку, хотя аттестат не любил показывать — сказались вечные переезды. В последнем школьном сочинении «Кем я хочу быть» Володя мечтал о «мореходке», но отец поставил на своем — отдал в сельскохозяйственное училище. «Призовут — пойду на флот!» — решил будущий мореплаватель.
Агрономия не увлекала его. Манили Москва, Кремль и Третьяковка, метро и аттракционы в парке Горького. А дома — они поселились в Бирюлеве — будущий агроном-семеновод зачитывался Станюковичем, Конрадом и Лондоном или самозабвенно мастерил модели кораблей. Он неплохо рисовал с натуры, перерисовывал портреты челюскинцев, героев-летчиков, редактировал в техникуме стенгазету. Не хватало времени для спорта, а товарищи по техникуму тянули его в художественную самодеятельность. Мучительно краснея на сцене, он пел под баян «Раскинулось море широко», «Орленка» и, конечно, песни об Одессе. После областной олимпиады ему даже всерьез предлагали учиться пению, но он мечтал не о сольфеджио, а о соленом бризе.
В последнюю предвоенную зиму он сломал «ногу, прыгая на лыжах с трамплина, но уже весной несколько раз туда и обратно, шутя, переплывал кролем Москву-реку. Самым первым в классе нацепил он на грудь значки «Готов к труду и обороне» и «Ворошиловский стрелок».
Отец часто бранил его. Старик — ему не было и сорока в канун войны — любил поворчать: «Вечно ты разбрасываешься! Крутишься без руля, без ветрил. Человек должен в жизни свой точный курс иметь. Займись, говорю, агрономией. Балует тебя мать. Да я в твои годы…»
Мама не соглашалась: «Ну что мы с тобой в молодости видели хорошего! По двенадцать годков нам было, когда началась германская война. И пропала молодость. Потом гражданская, голод, разруха. Только десяток лет как передохнули немного. Пусть Вовочка побольше увидит хорошего в жизни, а остепениться успеет». Но последнее слово должно было остаться за отцом.
Когда в техникуме комсорг спросил Володю, почему он не вступает в комсомол, он удивился:
— Так я ж ничем не проявил себя!
— Поступишь — проявишь, — усмехнулся комсорг. — И на флот легче будет попасть.
— За льготами не гонюсь! — отрезал Володя. И перестал разговаривать с комсоргом.
«Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой!..» Володе стыдно было вспомнить, как дурацки обрадовался он войне. Мать плакала, отец ходил мрачнее тучи, а он с мальчишками шумел:
— Ура! Разобьем в два счета фашистов на их собственной территории!
Самые отчаянные ребята в техникуме сели писать заявление в военкомат, гурьбой отправились туда, но в райвоенкомате заявления приняли только у старшекурсников двадцать третьего года рождения, а всем, кто моложе, наказали отличной учебой выполнять свой долг перед Родиной, и разобиженные ребята уже поредевшей гурьбой двинулись во главе с комсоргом в райком комсомола. Пошел и Володя, молча ругая себя за то, что все откладывал, откладывал и вот оказался совершенно беспартийным в военное время. Здание райкома было забито возбужденными ребятами и девчатами со всего района. Часа три понадобилось Володе и его товарищам, чтобы пробиться к секретарю, зато как забилось у всех сердце, когда усталый, вконец измотанный секретарь спросил:
— Готовы на любое дело?
— Так точно! — выпалил комсорг.
Секретарь посмотрел сквозь очки в бумажку и отправил всех кандидатов в герои расчищать хлам во дворе какого-то жилого дома, жильцы которого мало беспокоились о пожарной безопасности.
Какие-то местные парни, сунув в брюки руки, потешались над ребятами из техникума: — Во дурни! Во пораженцы и паникеры! Они думают, будто германец до Москвы долетит! Да в народе говорят, что наши уже к Варшаве подходят, Берлин тот в пух разбомбили. Да ладно, пущай золотари бесплатно двор приберут, мы их за героизм при взятии помойки орденом «Юный дворник» наградим!
Володя не любил драк. Он и прежде уклонялся от потасовок, порой даже терпел побои, приходил домой с разбитой губой, с синяком под глазом. Отец не раз говорил ему: «Дай сдачи!» — «У меня больно рука тяжелая», — смущенно отвечал Володя, исподлобья поглядывая на расходившегося Фемистокла Христофоровича. В нем, в Володе, тоже текла горячая южная кровь, кровь героев Эллады, и он боялся разойтись и зашибить драчуна. Рос Володя не по годам высоким, плечистым, смуглолицым парнем с железными бицепсами и богатырской грудью.
А подраться все же пришлось. Техникумовские не снесли оскорблений и атаковали дворовых задир. Те свистнули — невесть откуда подоспело пополнение, и Володе пришлось выручать своих. Так в первый день войны получил счастливчик два ранения — пропорол ногу гвоздем, когда доски таскали, и заработал «фингал» под глазом.