Крик, визг, истерический смех оглашали театр. А на сцене Качалов, Германова, актер, игравший дворника, и молодежь, изображавшая толпу штукатуров, перестали играть и стояли в растерянности, глядя на публику.
Занавес закрылся. На просцениум вышел Немирович-Данченко и принялся успокаивать публику, заверять, что на сцене никаких черносотенцев нет и что все происходит по пьесе. Убедительный голос Владимира Ивановича воздействовал на зрителей. Спектакль возобновился. Но маловеры все же настаивали:
— Качалов, встаньте! Встаньте, Качалов! Василий Иванович вставал, чтобы показать, что он действительно жив, и снова ложился, как полагалось по мизансцене.
Но дело на том не кончилось. К рампе с бледным лицом подбежал один влиятельный театральный критик и потребовал:
— Довольно ужасов! Довольно нечеловеческих страшных картин! Мы достаточно насмотрелись их в жизни!
— Верно!.. Правильно!.. Довольно!.. — поддержали в зале.
Занавес снова закрылся.
— Продолжайте спектакль!.. Просим!.. — кричали другие.
После короткого совещания решено было продолжать спектакль. При наполовину опустевшем зале его удалось довести до конца.
Горький в тот вечер не был в театре.
— Присутствие Алексея Максимовича, наверно, избавило бы нас от этого инцидента, — говорил Качалов и, смеясь, добавлял: — Ну, признаюсь, я совсем гимназистом себя чувствовал, когда кричали: «Качалов, встаньте! Встаньте, Качалов!» Что поделать, вставал и снова ложился…
Встречи с Горьким оставляли неизгладимый след в душе Качалова. Одна из них особенно запечатлелась. Случилась она в день чествования Чехова на первом представлении «Вишневого сада», совпавшем с именинами Антона Павловича.
Качалов так описывал тот вечер в театре.
Немирович-Данченко приветствовал Антона Павловича словами:
— Сегодня ты именинник, по народной поговорке: «Антон дня прибавил». С твоим приходом в наш театр у нас сразу «дня прибавилось», прибавилось света и тепла.
В антракте третьего действия Чехова снова чествовали. Речи были скучные, почти все они начинались словами: «Дорогой, многоуважаемый…», или: «Дорогой и глубокоуважаемый…» И когда еще один оратор обратился к Чехову: «Дорогой, многоуважаемый…», то Антон Павлович тихонько шепнул стоящему рядом Качалову: «шкаф». Слышавшие это еле удержались, чтобы громко не фыркнуть. Ведь только что в спектакле Гаев — Станиславский обращался к шкафу: «Дорогой, многоуважаемый шкаф».
Затянувшееся чествование страшно утомило Чехова. Мертвенно-бледный, покашливая в платок, он все время стоял на ногах, терпеливо и даже с улыбкой выслушивая приветственные речи. Когда публика начинала кричать: «Просим Антона Павловича сесть… Сядьте, Антон Павлович!» — он делал успокаивающие жесты рукой и продолжал стоять.
Наконец занавес опустился. Качалов ушел тогда в свою уборную, но вскоре услышал в коридоре встревоженный голос актера Вишневского: «Ведите сюда Антона Павловича, в качаловскую уборную! Пусть полежит у него на диване». В уборную тяжело вошел Чехов, поддерживаемый с обеих сторон Горьким и писателем Миролюбовым. Обеспокоенные Л. Андреев, И. Бунин и кое-кто из артистов следовали за ними.
— Черт бы драл эту публику, этих чествователей! Чуть не на смерть зачествовали человека! Возмутительно! Надо же меру знать! Таким вниманием можно совсем убить человека, — возмущался Алексей Максимович. — Ложитесь скорей, протяните ноги!
— Ложиться мне незачем, и ноги протягивать еще не собираюсь, — отшучивался Антон Павлович. — А вот посижу с удовольствием.
— Нет, именно ложитесь и ноги как-нибудь повыше поднимите, — командовал Алексей Максимович. — Полежите тут в тишине, помолчите с Качаловым. Он курить не будет. А вы, курильщик, — обратился он к Леониду Андрееву, — марш отсюда! И вы тоже уходите! — повернулся он к Вишневскому. — От вас всегда шума много. Вы тишине мало способствуете. И вы, сударь, тоже уходите, вы тоже голосистый и басистый. И кстати, я должен с вами объясниться принципиально, — последние слова относились уже к Миролюбову.
Качалов остался вдвоем с Антоном Павловичем.
— А я и в самом деле прилягу с вашего разрешения, — сказал Антон Павлович.
Через минуту из коридора донесся громкий голос Алексея Максимовича. Он отчитывал редактора «Журнала для всех» Миролюбова за то, что тот пропустил какую-то «богоискательскую» статью.
— Вам в попы надо, в иеромонахи надо идти, а не в редакторы марксистского журнала.
Антон Павлович, услышав эти слова, с улыбкой заметил Качалову:
— Уж очень все близко к сердцу принимает Горький. Напрасно он так волнуется и по поводу моего здоровья и по поводу богоискательства в журнале. Миролюбов же хороший человек. Как попович, любит церковное пение, колокола…
Затем, покашляв, прибавил:
— Ну, конечно, у него еще слабости есть… Любит на кондукторов покричать, на официантов, на городовых иногда… Так ведь у каждого свои слабости. Во всяком случае, за это на него кричать не стоит. А впрочем, — помолчав, сказал Антон Павлович, — пожалуй, следует покричать на Миролюбова. Не за его богоискательство, конечно, а вот за то, что сам кричит на людей.
Послышались торопливые шаги Горького. Он остановился в дверях с папиросой, несколько раз затянулся, бросил папиросу, помахал рукой, чтобы разогнать дым, и быстро вошел в уборную.
— Ну что, отошли? — обратился он к Чехову.
— Беспокойный, неугомонный вы человек, — откликнулся Чехов, приподымаясь с дивана. — Я в полном владении собой. Пойдем посмотрим, как «мои» будут расставаться с «Вишневым садом», послушаем, как начнут рубить деревья.
И они отправились смотреть последний акт «Вишневого сада».
Так вспоминал Качалов свою последнюю встречу с живым Чеховым. В тот же год летом ему пришлось присутствовать на похоронах Антона Павловича. Громадная толпа через всю Москву двигалась с вокзала к Новодевичьему кладбищу. Процессия остановилась у Художественного театра. Царила тишина. Слышались лишь всхлипывания в толпе. У входа в театр оркестр играл печальную шопеновскую мелодию. А из распахнутых настежь дверей рабочие сцены вынесли огромный венок, их руками собранный сплошь из одних полевых цветов.
На Новодевичьем кладбище, когда уже засыпали могилу и народ стал расходиться, Качалов с Буниным подошли к Горькому, одиноко сидевшему на ограде чьей-то могилы.
— Наплакался, Алексей Максимович? — спросил Бунин.
— Да ведь от злости плачу. Даже не ожидал от себя, что могу от злости плакать. Уж очень все злит кругом! Все возмущает, все, начиная с вагона для устриц, в котором привезли мертвого Антона Павловича, и кончая этой толпой и этими разговорами, от которых никуда не убежишь.
С Горьким довелось встречаться еще не раз. В начале 1906 года Художественный театр поехал на гастроли в города Европы. Играли в Вене, Праге, Варшаве и целый месяц в Берлине.
В то время в Берлине жил Алексей Максимович. Имя его уже было очень популярно за рубежом. В Берлинском театре играли пьесы на немецком языке — «На дне» и «Дети солнца». В витринах книжных магазинов были выставлены его книги, портреты и фотографии на бесчисленных открытках.
Выдающийся немецкий режиссер Макс Рейнгард, тогда еще молодой человек, обратился к Качалову с просьбой выступить на литературном вечере, посвященном творчеству Горького. Вечер устраивался в большом зале на окраине города, где собиралась обычно демократическая публика — учащиеся и рабочая интеллигенция.
Зал был переполнен. Алексей Максимович, прочитавший «Песню о соколе», был встречен несмолкаемыми овациями. Рейнгард исполнил на немецком языке монолог Луки из пьесы «На дне». Качалов читал «Буревестник» и «Ярмарку в Голтве».
Публика стоя приветствовала Горького. В зале раздавались оглушительные аплодисменты и крики «Хох!». Правда, большинство присутствующих не знало русского языка и не могло оценить ни текста, ни чтения автора. Но все пришли, чтобы увидеть живого Горького и выразить ему — художнику и борцу за свободу — свою признательность и любовь.