Вы легко поймете, какие это чувства, если вспомните, что сделал для меня Станиславский. Я, конечно, не говорю о том, что он помогал мне в создании ролей, — это не так важно, мог помочь, а мог и помешать, и не о том, что ему я обязан своим положением, успехом, некоторым именем и так далее, — это все суетно.
Я говорю о том, что он разбудил во мне художника, хоть маленького, но искреннего и убежденного художника. Он показал мне такие артистические перспективы, какие мне и не мерещились, какие никогда без него не развернулись бы передо мной.
Это дорого. Это обязывает. Это вызывает благодарность».
Преданность учителю и верность его идеям сроднили бывшего провинциального актера с Художественным театром. Творческий единомышленник Станиславского, он уже не представлял свою артистическую жизнь вне стен театра, где все было освещено гением великого художника.
Страшила даже мысль остаться за бортом театра, где он, дотоле безвестный молодой актер, обрел свое славное второе рождение. А ведь слава артиста капризна, изменчива. Подобно лучу солнца, она озаряет и греет своим светом. Но стоит лишь налететь случайной тучке, и артистическую судьбу окутывает холодный мрак.
Никогда не забывался позорный провал при первом дебюте. То был крах весенних надежд и мечтаний. Может быть, тогда он и начал сомневаться в своем праве на высокое звание артиста.
В гибельно роковые мгновения особенно ценят тепло руки друга. Когда после «Снегурочки» Станиславский произнес два коротких слова: «Вы — наш!», они прозвучали, как приговоренному к смерти: «Вы будете жить!» Человек, из уст которого вырвались эти слова, стал самым близким и дорогим.
Все же порой не верилось, что головокружительный успех, начавшийся после «Снегурочки», не растает, как сама Снегурочка. Вдруг золотая цепь удач оборвется, окажется состоящей из дутых звеньев, и артистическая слава окажется тоже раздутой. Вдруг кто-нибудь разоблачит «гипноз» толпы, влюбленной в своего кумира Василия Ивановича Качалова. Вдруг…
Константина Сергеевича Станиславского зовут в Художественном театре «Ка-эс». Это лаконичное «КС» звучит как ласковое имя. К нему, дорогому «КС», обращается Качалов в трудные минуты жизни. И, конечно, никогда ни за какие посулы его не покинет. И по прошествии десятилетий он предан «КС», как в юные годы.
Вот вдохновенное письмо Качалова, написанное по случаю полувековой даты творчества Станиславского. Начинается письмо стихом Маяковского:
«В этих строках, — пишет Качалов, — точнейший портрет таланта Станиславского. Ведь это же факт, что в таланте седовласого «старика» Станиславского поистине «ни одного седого волоса». И «старческой нежности» нет в его таланте. Это ведь тоже несомненно: юношеский задор, непримиримость, неутомимость, безудержность, бескрайность и суровость, а не мягкость и нежность — вот стихия его таланта. Нет в нем «старческой нежности»!
«Мир огромив мощью голоса» — это опять верно. Только мощь его «голоса» — его таланта — это не небесная иерихонская труба, а живой земной голос, призывный своей правдой, своей преданностью этой земной нашей правде, влюбленный в эту правду, влюбленный, как красивый двадцатидвухлетний юноша, — и этим талант его убедителен и понятен миру.
И на весь мир раздается эхо его шагов.
«Иду — красивый двадцатидвухлетний» — это тоже опять правда. Он действительно «идет». Идет, не шествует на актерских котурнах и не волочит ноги, как маститая знаменитость, и не кренделит ножками, суетливо, в погоне за успехом, а именно «идет» мощными, громадными шагами. Идет этот талант бодро, молодо дыша широчайшей грудью, щурясь на солнце веселыми юношескими глазами из-под нависших, все еще темных бровей, заливаясь своим раскатистым смехом, стальным, резким, непримиримым криком покрикивая на ленивых, малодушных, отупевших, зазнавшихся, беспощадно попирая ногами всякую ложь и рутину, настороженно и зорко к ним присматриваясь, как к непримиримым своим врагам.
Да. Красивый. Двадцатидвухлетний. В душе ни одного седого волоса. Это Станиславский!»
Маяковский. Станиславский. Качалов. Три вовсе не похожих человека, как равные, встретились в поэтических строках письма. Иначе быть не могло: могучая поступь поэта, богатырский шаг реформатора театра эхом отозвались в чуткой, щедрой душе великого артиста, душе, в которой тоже никогда не было «ни одного седого волоса».
РАЗРУШИТЕЛЬ ИЛИ ИСКАТЕЛЬ?
Для актера Художественного театра
каждая новая роль — рождение нового человека.
Уже через десять лет жизни Художественного театра Немирович-Данченко тревожился: «Я нахожу, что наш театр за последние годы отстал от своего назначения — идейности… Мы очень отстали от идей свободы, в смысле сочувствия страданиям человечества».
Святое беспокойство художника! Искусство для него — служение людям.
«Конвенция», заключенная основателями Художественного театра в «Славянском базаре», предоставляла Немировичу-Данченко неограниченные права в определении репертуара. Он талантливый драматург, передовой общественный деятель, ему и «карты в руки» в этом сложном деле. Все же Немировичу-Данченко не всегда удавалось взять верный репертуарный курс.
Так было, когда выбор пал на пьесу Леонида Андреева «Анатема». Появление на свет этой декадентской пьесы не случайность. После разгрома первой революции российская интеллигенция переживала растерянность. Общественная мысль находилась в тупике, возник тревожный вопрос: «Что делать, как жить дальше?»
Л. Андреев взялся дать ответ. Превратно понимая ход истории, он пытался объяснить судьбы человечества злым роком, против которого бессильна и безнадежна всякая борьба. Андреевская трагедия «Анатема» утверждала невозможность противопоставить добро злу, отрицала разумное устройство мира, преподавала всеобщий анархизм.
Абстрактная сущность пьесы сочеталась с натуралистическими картинами старого еврейского быта в глухих местечках Гродненской и Могилевской губерний. Центральным героем был некий Анатема, преданный сатанинскому заклятию. Сатана, стремясь отнять у этого человека надежду на спасение, внушал ему неизбежность отчаяния, потерю веры в жизнь. Однако Анатема тщился «поднять последним бунтом землю».
Трудно было объяснить, что могло привлечь Немировича-Данченко к пьесе, проникнутой путаной, полумистической доморощенной философией. Скорее всего, то была дань модному символизму, в тумане которого тогда блуждало искусство. И напрасно Немирович-Данченко пытался всяческими средствами усилить социальное звучание надуманного произведения Л. Андреева. Оснований к тому не имелось, во всяком случае — они были ложны.
Качалов играл Анатему. Труднейшая задача стояла перед актером: как одолеть абстрактность и мистицизм образа, наполнить его живым психологическим содержанием?
Автор прочел свою пьесу перед закрытием сезона. В то лето Качалов с семьей на отдых уехал в Богемию. У него не было с собой текста «Анатемы», а слова большой роли он запомнить не мог. Однако характерные черты героя пьесы запечатлелись в его памяти. Памяти чувств и мыслей.
Артист сосредоточенно занялся новой сложной ролью. Тихими вечерами бродил он по лесу и импровизировал слова Анатемы, мысленно «входя в образ». В живописном уединении Богемских гор слышался его голос, то мягкий, сердечный, страдающий, трогающий до слез, то вдруг исступленный, злой, похожий на яростный рев.
Анатема, он же адвокат Нуллюс, существо сатанинское в человеческом облике. На нем респектабельный сюртук и цилиндр, а в душе не утихает титаническая борьба двух начал: утверждения и всеотрицания. Непомерная гордость, позерство, яд иронии разъедают его большое сердце. Из семян добра вырастали в нем цветы зла.