Судьба баловала его интересными встречами в разных концах мира. Впрочем, это не заслуга слепой судьбы. Есть благородная закономерность в том, что выдающиеся люди влекутся друг к другу. Таланты взаимно обогащаются в общении и, наоборот, хиреют от любования собой в одиночестве, в чем тоже есть своя печальная неизбежность.
Частые, то короткие, то длительные путешествия и скитания по белу свету — на родине, по странам Европы и Америки обогащали копилку впечатлений Качалова. Многое уже довелось повидать, и он умел проникать в суть виденного внутренним взглядом художника.
Мелькали люди и города, перед глазами проходили страны и целые народы. Жизнь открывалась во всем своем многообразном движении и вызывала в душе артиста «цепную реакцию» творчества.
СЕРЕЖА
Дай Джим на счастье лапу мне…
Джим, как большинство его собачьих собратьев, наделен удивительным даром с первого взгляда угадывать нрав людей: у кого душа щедрая, нараспашку, у кого мелкая, трусливая, кто пришел с доброй целью, а кто со злым умыслом.
Наверно, поэтому он сразу приветливо замахал обрубком хвоста и радостно заурчал, когда к нему подошел незнакомец и ласково погладил по длинной вытянутой морде и, что было особенно приятно, пощекотал за ушами.
От синих глаз и золотистых волос незнакомца, казалось, исходило сияние. Он был лет тридцати, походил на юношу, вернее — на деревенского парня, нарядившегося в городскую одежду. Все называли его просто, лишь по имени, без отчества — «Сережа».
Сережа и Джим примостились на диване, вплотную прижавшись друг к другу. Сережа, одной рукой обнимая Джима за шею, а другой держа его лапу, приговаривал хриплым баском:
— Что это за лапа, я сроду не видел такой!
Пес, радостно взвизгивая, высовывал голову из-под мышки новоявленного друга и норовил лизнуть его лицо. Наконец Сережа поднялся, чтобы избавиться от бурной нежности, но Джим подскочил и все-таки успел еще раз лизнуть его в нос.
— Постой! Может быть, я не хочу больше с тобой целоваться, — отмахивался Сережа. — Что ты, как пьяный, все лезешь и лезешь!
Но широкая детски лукавая улыбка говорила о другом, что Сереже нравятся нежности Джима, что он и сам рад поиграть и повозиться с красавцем доберманом.
Так завязалась дружба Есенина с собакой Качалова. Случилось то ранней весной 1925 года, когда поэт впервые пришел к артисту. До того Василий Иванович никогда не встречался с Есениным и не знал его в лицо.
Однако стихи Есенина Качалов любил давно, с тех пор, как еще в 1917 году случайно прочел в каком-то журнале. С томиком есенинских стихов он никогда не разлучался в своих долгих заграничных поездках.
— Такое у меня было чувство к этой книжечке, — говорил Василий Иванович, — будто я возил с собой в чемодане горсточку русской земли. Так явственно, сладко и горько пахло от них родной землей.
Однажды писатель Б. Пильняк и артист В. Ключарев сказали Качалову:
— Приведем сегодня к вам Есенина. Он знает вас по сцене и мечтает познакомиться.
Друзья добавили, что последние дни поэт слишком поклонялся Бахусу, однако сегодня с утра пьет только молоко. Хочет прийти для знакомства непременно с ясной головой.
Поздно вечером, вернувшись домой после спектакля, Качалов застал у себя небольшую компанию друзей и среди них Сергея Есенина. Еще подымаясь по лестнице, он услышал радостный лай Джима, а войдя в свою квартиру, увидел собаку, ластившуюся к новому гостю.
Есенин молча и, как показалось Качалову, застенчиво, как-то по-детски подал руку, но когда сели за стол и поэт заговорил, то сразу стал выглядеть гораздо старше и в голосе его зазвучала неожиданная мужественность. Выпив две-три рюмки водки, он постарел еще заметнее. Ясные глаза его затмила усталость, а потом в них появилась большая серьезность, моментами даже мучительная.
— Глаза и рот его, — описывал Качалов эту первую встречу с Есениным, — поразили меня своей выразительностью. Вот он о чем-то заспорил и внимательно-напряженно слушает своего оппонента. Брови его слегка сдвинулись, не мрачно, не скорбно, а только упрямо и очень серьезно. Чуть приподнялась верхняя губа, и какое стало хорошее выражение лица. Пытливого, вдумчивого, в чем-то очень строгого, здорового парня — парня с крепкой «башкой».
От наблюдательности артиста не ускользали малейшие перемены в лице гостя. Василий Иванович так тонко их подметил и создал такой красочный портрет поэта, что стоит познакомиться с дальнейшим его рассказом об этой памятной встрече:
— А вот брови Есенина сжались, пошли книзу, совсем опустились на ресницы, и из-под них уже мрачно, тускло поблескивают две капли белых глаз — со звериной тоской и со звериной дерзостью. Углы рта опустились, натянулась на зубы верхняя губа, и весь рот сразу напомнил звериный оскал, и весь он вдруг напомнил готового огрызаться волчонка, которого травят.
— Но вот он, — продолжает свое описание Качалов, — встряхнул шапкой светлых волос, мотнул головой — особенно, по-своему и в то же время очень по-мужицки — и заулыбался широкой, сочной, озаряющей улыбкой. Глаза тотчас засветились «синими брызгами», действительно стали синими.
Сидели долго за столом. О чем-то спорили, шумели. Есенин рассказывал о своих первых попытках писать стихи, о знакомстве с Блоком, о намерении поехать в Тегеран. Кто-то попросил его прочесть «Шаганэ». Он согласился легко, без капризов. И стал читать просто, искренне, без актерской аффектации, без мертвенной монотонности многих поэтов:
Лицо поэта озарилось внутренним светом, стало удивительно спокойным, но в то же время живо отражающим все чувства, какие лились из строк стихов.
Даже если бы почему-нибудь Есенина не было слышно, то, глядя на его одухотворенное лицо, можно было бы угадать и почувствовать, что именно он читает.
Поэт читал еще много, щедро. Когда умолк, не хотелось говорить — вносить прозу. Было поздно. Гости начали расходиться. Джиму давно уже хотелось спать, он громко и нервно зевал, но не отходил от Есенина, внимательно и моляще смотрел ему прямо в глаза, словно прося еще почитать стихи.
— Притягательна сила души у вас, — улыбнулся Качалов. — Даже моего Джима пленили.
Уходя, в дверях, Есенин долго жал лапу собаки и ласково проворчал:
— Ах ты, черт, трудно с тобой расстаться! Я сегодня же, Василий Иванович, напишу Джиму стихи. Вот приду домой и напишу!
Компания разошлась. Качалов остался один, ему хотелось разобраться в первых впечатлениях от встречи с поэтом, которого он так сильно и давно любил.
Артист, как всякий истинный художник, должен быть проницательным. Качалов в полной мере обладал этим драгоценным даром. Он записал свои мысли о встрече с Есениным так проникновенно, что получился яркий портрет поэта. Однако в этом портрете проступают черты и самого автора. Наблюдательность. Умение заглянуть в сердце другого человека. И сделать широкие обобщения.
Вот качаловский портрет Есенина:
«Белоголовый юноша, тонкий, стройный, изящно одетый, ладно скроен и как будто не крепко сшит, с васильковыми глазами, не страшными, не мистическими, не нестеровскими, а такими живыми, такими просто синими, как у тысячи рязанских новобранцев на призыве, — рязанских, и московских, и тульских — что-то очень широко-русское. Парижский костюм, чистый, мягкий воротничок, сверху накинуто еще шелковое сиреневое кашне, как будто забыл или не хотел снять в передней. Напудрен. Даже слишком — на бровях и на ресницах слой пудры. Мотнул головой, здороваясь, взметнулись светло-желтые кудри рязанского парня, и дешевым парикмахерским вежеталем повеяло от них. Рука хорошая, крепкая, широкая, красная, не выхоленная, мужицкая. Голос с приятной сипотцой, как будто не от болезни, не от алкоголя, а скорее от темных, сырых ночей, от соломы, от костров в ночном. Заговорил этим сиплым баском — сразу растаяла, распылилась, как пудра на лице, испарилась, как парикмахерский вежеталь, вся «европейская культура», и уже не лезут в глаза ни костюм, ни кашне на шее, ни галстук парижский. А выпил стакан красного, легкого вина залпом, но выпил, как водку, с привычной гримасой (как будто очень противно) — и, ох, Рязань косопузая пьет в кабаке. Выпил, крякнул, взметнул шапкой волос и, откашлявшись, начал читать: