Вера смотрела, как мужчина, женщина и ребенок шли по пеньковой дорожке балкона третьего этажа. Оставался еще один маленький вопрос. Даже если эта девушка — его жена, Ромеро нечего даже думать о том, чтобы привести ребенка в дом. В договоре об аренде ясно сказано: «Без домашних животных» и «Без детей до пятнадцати». Если утром мальчик не уйдет, она обязательно поговорит о нем с миссис Мэллоу. В конце концов, когда супружеская пара платит за аренду столько, сколько они с Томом, у них есть какие-то права.
Вера отперла дверь своей квартиры и по белому ковру в гостиной прошла к белому кожаному креслу перед раздвижной дверью, ведущей в маленькое личное патио. Именно из-за этого патио она и настояла на том, чтобы снять эту квартиру, хотя арендная плата за нее была гораздо выше, чем они с Томом собирались платить. Никогда прежде у нее не было такой чудесной квартиры.
Какое-то время она стояла, поглаживая спинку кресла, потом открыла раздвижную дверь, вышла в патио и встала, оглядывая бесчисленное количество огней и прислушиваясь к глухому шуму транспорта в час пик на проспекте.
Зрительные образы и звуки всегда играли важную роль в ее жизни. Случались ночи, когда Вера, не в состоянии уснуть, лежала, бодрствуя, вспоминая таинственные негромкие звуки в ночи, которые слышала маленькой девочкой. Руби тогда еще даже не родилась, и они с отцом и матерью жили в лачуге, обшитой вагонкой, неподалеку от Чикашей, на пыльной земле, на которой отец упорно пытался заниматься фермерством, когда большинство их друзей и соседей уже давным-давно уехали. Лай собаки вдалеке… одинокий звук паровозного свистка, раздавшийся на далеком железнодорожном переезде… легкое постукивание гонимой ветром пыли по ее закрытому окну… еще ближе — скупой шепот в неосвещенной спальне по ту сторону тонкой, как бумага, стены:
— Нет, Чарли.
— Почему нет?
— Ребенок, быть может, еще не заснул.
— Она уже час как легла.
— Я знаю. Но…
— Но что?
— У нас было. Прошлой ночью.
— Так то прошлой ночью. А потом — чем еще заниматься в этой Богом забытой дыре?
— Ну, тогда уложим вещи в грузовик и поедем куда-нибудь еще.
— Куда?
— Куда уехали все остальные.
— Ты хочешь сказать, продать все и податься в Калифорнию?
— А почему бы и нет?
— Э… нет.
— Почему?
— Потому что это моя земля. Я на ней родился. Я на ней умру. Ну, давай! Будь умницей, Виола.
— Ладно. Только надень эту штуку.
Потом — один лишь собачий вой, свисток паровоза вдалеке, шипение осыпающейся пыли, гонимой ветром, и шепот, сменившийся отрывистым дыханием и короткими выдохами, и так — до заключительного, протяжного общего вздоха.
Мужчины.
Вера снова зашла в гостиную, закрыла раздвижные двери и прошла в спальню Руби. Там царил обычный бедлам: сброшенные платья валяются на кровати, по туалетному столику рассыпана пудра, разбросана косметика. Вера повесила платья и прибралась на туалетном столике.
«Это моя земля. Я на ней родился. Я на ней умру».
Ее отец так и поступил, умер от тяжелого труда, без единого доллара в банке и целехонького костюма за душой. Но не раньше, чем он породил Руби.
Она залезла в карман платья, в которое переоделась, когда пришла домой, вытащила пачку сигарет и записку, которую Руби оставила на кухонном столе. Затем сунула в рот сигарету и закурила, потом перечитала записку, при этом на губах ее играла улыбка.
"Дорогая Вера,
Тебе будет приятно узнать, что одна моя одноклассница, чудесная девочка, о которой я тебе рассказывала, та самая, у которой отец адвокат, устраивает вечеринку у себя дома и пригласила меня.
Может быть, я вернусь домой немного поздно, но, пожалуйста, не волнуйся за меня.
Твоя любящая сестра
Руби".
Вера снова убрала записку в карман. Это была замечательная записка, читать которую — одно удовольствие. Хороший стиль. Ни одного слова с ошибкой. Она была написана на листке надушенной почтовой бумаги, одном из подарков, которые они с Томом преподнесли Руби на день рождения. Девочка стоила всех тех жертв, на которые она и Том шли ради нее. У нее теплело на душе просто от сознания того, что в семье будет хоть одна леди. Улыбка сошла с ее губ, когда она взглянула на часы и пошла на кухню готовить ужин для Тома.
Хотя было время, когда она боялась, что, возможно, Руби — меченая.
Это случилось горячим июльским летом, когда ей было десять лет, а Руби — два, через шесть месяцев после того, как умер их отец. Все, что они съели в течение недели, — это маленькая сухая кукурузная лепешка и тот жалкий пучок зелени, который пощадила засуха, когда мистер Кронкайт, человек из банка, приехал на ферму, чтобы потолковать с ее мамой о своевременной выплате по маленькой закладной на движимое имущество, которую она оформила на несколько предметов мебели.
Она видела его так отчетливо, будто это было вчера. Краснолицый, вертлявый маленький человечек, вполовину меньше ее матери, в легком летнем костюме, безвкусных розовых носках и темно-красных туфлях.
Когда ее мать увидела, как он едет в своем запыленном «форде», уголки ее рта опустились, и она сказала Вере:
— Забери малышку во двор и поиграй.
Она играла несколько минут. Потом, обуреваемая любопытством, предупредив Руби, чтобы та вела себя тихо, заглянула в дом через щель в одной из просевших деревянных ставен, закрытых в тщетной попытке хотя бы отчасти спастись от жары.
Вера дотронулась до щеки тыльной стороной ладони. Даже теперь, когда она вот уже как десять лет была замужем за Томом, лицо ее становилось горячим и заливалось краской, а в паху вставал твердый ком каждый раз, когда она думала о том дне. Возможно, такой человек, как доктор Гэм, сможет это объяснить. Она не могла. Это было чем-то вроде кино, которое мог сделать тот грязный старый грек.
Поначалу смотреть было особенно нечего. Мистер Кронкайт и ее мать просто сидели на двух стульях. Время от времени он вытирал свою лысую голову носовым платком, говоря ей, какая она привлекательная женщина, как он всегда любовался крупными женщинами, каким большим влиянием он пользуется в банке и что, если бы она нашла возможность быть с ним полюбезнее, он почти наверняка смог бы устроить продление займа и, может быть, найти для нее несколько долларов.
Они разговаривали минут, наверное, десять. Потом мужчина из банка придвинул свой стул поближе к ее стулу, и, говоря так с таким же жаром, но понизив голос, сжимал ее большие груди, и трепал ее за ягодицы, и все норовил запустить руку ей под юбку до тех пор, пока мама не встала и не сказала:
— Ладно. Если я должна, значит, должна. Но не рассчитывайте, что мне это понравится.
Потом она пересекла комнату, стащила через голову платье, расстегнула кофточку и, переступив через нижнюю юбку, обнаженная легла на спину, поперек бронзовой кровати, отвернув лицо от окна.
Мистеру Кронкайту понадобилось для раздевания больше времени. Он аккуратно сложил на стул свои пиджак, рубашку и брюки, тяжело дыша и время от времени замирая, чтобы полюбоваться женщиной на кровати, пока раздевался. Потом, оставшись в розовых носках, желтых туфлях и майке с пятнами пота, в то время как девочки наблюдали, что мужчина делает с мамой, он, уже охваченный похотью, готовый к действию, присел на кровать рядом с их мамой. Он играл большими холмами плоти и целовал их, трогал, рассматривал и теребил ее интимные места до тех пор, пока не возбудился еще больше. Потом, пока она лежала, по-прежнему отвернув лицо, расположив ее ноги так, как ему было удобно, взгромоздился на нее.
Тонкие губы Веры плотно сжались. Ей доводилось видеть животных во время случки. Она годами слушала шепот своих отца с матерью. Но это был первый раз, когда она с близкого расстояния наблюдала совокупляющихся мужчину и женщину.
Вид затвердевшей, торчащей плоти мистера Кронкайта, непропорционально огромной по сравнению со всем остальным, то исчезавшей, то на короткое время появляющейся из волосатого участка между ног у мамы, так ее взволновал и одновременно вызвал такое отвращение, что, несмотря на протесты Руби, ей пришлось отойти от окна, и ее сразу же вырвало.