4. Партизаны (продолжение записок Кравца)
Мне приходилось лазить по горам. Смотреть вниз на долину, где домики кажутся размером с ботинок, деревья — не длиннее штыка, а спешащая к морю речушка выглядит тонкой и гибкой, как уздечка.
Нечто подобное ожидал я увидеть из аэроплана. И чуточку опешил, когда взглянул за борт. Под нами проплывали горы, но не прежние, гордые и высокие, а покатые, приземистые, словно упавшие на колени. Деревья, облепившие их, напоминали темные кляксы. А дома... Я понял, почему на топографической карте их рисуют в виде крохотных прямоугольников.
Облака, белые И круглые, курчавились над горами. И выше нас. Но мы ни разу не попали в облако. Мне так хотелось потрогать его руками.
Необшитый корпус самолета был гол, как рама велосипеда. И место, где мы сидели, походило на корзину, зажатую сверху и снизу крыльями. Мотор гудел громко, но очень ровно. Я быстро привык к его монотонному гулу. И мне нравилось лететь. И задание не казалось сложным и опасным. Колючий воздух холодил лицо. Забирался под шинель. Мне пришлось нагнуться к ветровому щитку. И видеть перед собой лишь небо да шлем Сереги Сорокина. Шлем был поношенный, темный. А небо — очень красивым: с востока золотистым, а с запада густо-голубым.
Широкие крылья «фармана» немного покачивались, а иногда машину бросало в воздушную яму, и сердце тогда замирало, как на качелях.
Сорокин стращал меня накануне, что я могу укачаться, вывернуться наизнанку и вообще превратиться в живой труп. Но ничего подобного не случилось. Я чувствовал себя превосходно. Ибо верил в удачу еще на аэродроме, когда с аппетитом ел горячую кашу, запивая ее свежим молоком. Потом Каиров развернул карту, уточнял с Сорокиным маршрут полета, а я ходил по влажной траве и смотрел в небо, на котором угасали звезды...
Внезапно тишина пинком отшвырнула рев мотора назад, за хвост самолета, и горы стали разгибаться, поднимаясь во весь свой гигантский рост. Я не сразу понял, что мы падаем, а только тогда, когда Сорокин обернулся ко мне и я увидел его злое, бледное лицо. Я услышал:
— Мотор отказал!
Мы падали, не кувыркаясь с хвоста на нос, не переваливаясь с крыла на крыло, а планируя, точно бумажный голубь, пущенный ребенком.
— Не психуй! — крикнул я. — Может, сядем?
— Куда?
На самом деле: куда? Не садиться же на вершину горы!
— Серега! Лощина!
— Вижу!
— Рули туда.
— А если камни?
Но выбирать не из чего. Да и время не позволяет. Наш «фарман» делает полукруг. И лощина дыбится перед нами...
Я уловил момент, когда мы коснулись земли. Толчок получился сильный, упругий. Но у меня сложилось впечатление, что аэроплан подскочил, будто мячик, и мы опять зависли в воздухе. В действительности же мы катили по лужайке — совсем не широкой, короткой, — врезались в плотный кустарник. Едва ветки захлестали по корпусу и крыльям, как взревел мотор, отчаянно завертелся пропеллер. Сорокину не сразу удалось его утихомирить,
Когда же вновь наступила тишина, он повернулся ко мне и сказал:
— Видишь, какой подлый! — Последнее слово повторил несколько раз. Выбираясь из кабины, предложил: — Попробуем его, паскуду,развернуть.
Я тоже спрыгнул на землю. Ой как приятно стоять на теплой, пахнущей весной земле! Разглядывать траву зеленую, букашек разных. А первые шаги делаешь — состояние такое, словно под хмельком.
Сорокин обошел самолет.
— Собачье дело, — говорит, — левое шасси погнули.
— Туапсе далеко?
Он пожал плечами:
— Верст пятьдесят, возможно...
По горам. Без дороги. Такое расстояние за день мне никак пешком не одолеть, если даже я из кожи вылезу. Конечно, вслух этого не сказал, только подумал.
А Сорокин говорит:
— Давай этого слона выкатим. Молоток у меня есть. Может, шасси выпрямить удастся.
Я сбросил шинель, Сорокин — куртку, потому что солнце висело над лощиной и было тепло и немного душновато. Молодая трава, молодые листья зеленели радостно, чисто. Запах от земли шел добрый, густой.
Стоило обойти самолет, как я сразу убедился: прежде чем его выкатить, нужно избавиться от кустарников, в которых он зарылся, как телега в сено.
А характер у Сорокина оказался раздражительный. Словами лихими жонглирует, точно циркач, а дело — ни с места.
Возимся мы полчаса, возимся час. Машина по-прежнему в кустах. И надежда вытащить ее с каждой минутой подтаивает, как льдинка. У меня же в голове одна мысль: надо спешить в Туапсе, надо спешить...
Вдруг за спиной — бас:
— Руки в гору!
Поворачиваюсь. Ребята обросшие, с карабинами. А на шапках красные ленты. Партизаны, значит.
— Братцы! — кричу я. — Какая удача!
— Шакал тебе братец, сволочь господская! Поднимай руки!
Партизан шестеро. А который басит, тот, видимо, главный. Здоровый такой, насупленный. Брюки ватные, в сапоги заправленные. Стеганка желтыми и зелеными пятнами бросается — на земле, знать, лежал. Как гаркнет:
— Обыскать!
Ко мне невысокий подбежал. Мужчина годов на тридцать. С лица белый, и ресницы, и брови, и глаза белесые, а губ словно совсем нет — уж такие они тонкие.
Опасливо сказал:
— Ты только не шуткуй. А то вмиг начинку свинцовую схлопочешь.
Обшарил он меня. Документы, револьвер... все забрал. Вслух читает:
— «Поручик Никодим Григорьевич Корягин, офицер связи пятого кавалерийского корпуса генерала Юзедовича...»
У партизан глаза от удивления на лоб лезут.
— Вот так птица!
Потом удостоверение Сорокина читать стали:
— «...есть действительно краснофлотец воздухоплавательных частей...»
Реплики:
— А сигары в розовой коробке — барские.
— Ни черта не поймешь.
— Ярмарка!
Тонкогубый:
— А мне все как сквозь стеклышко. Поручика предлагаю при аэроплане шлепнуть, а краснофлотца частей этих самых, — он показал рукой на небо, — доставить до командира. Голосуем.
Трое из партизан подняли руки, потом и главный поднял, но только не для голосования, а чтобы почесать затылок. Этой секундой я и воспользовался.
— Меня нельзя при аэроплане шлепать, — говорю. — У меня специальное задание... Ведите и меня к командиру.
— Брешет он, собака белогвардейская! — закричал тонкогубый и щелкнул затвором. — Хватит, попили нашей кровушки!
Он, может, и прикончил бы меня сразу, но молчавший до этого Сорокин психанул окончательно:
— Вы что, очумели, паразиты проклятые! Никакой он не белогвардеец, а самый настоящий рядовой боец Красной Армии!..
Сорокин хотел сказать еще что-то, но тонкогубый опередил его, визгливо выкрикнул:
— Предлагаю шлепнуть у аэроплана и ентого. — Он указывал штыком на Сорокина. — Голосуем!
5. Благоразумие графини Анри
— Милый капитан, я уезжаю. — У графини были прямо-таки лимонные глаза. И по цвету, и по форме.
«Если бы сбылась голубая мечта моего детства, — подумал Долинский, — и я, как Брешко-Брешковский писал детективные романы, я бы начал главу о графине Анри так: «Она была красива. Но как-то очень не по-русски. И обычные сравнения, которыми наделяют российских женщин — березка, ивушка, рябина, — совсем не шли к ней. И ее легче было сравнить с магнолией или кокосовой пальмой, волей шального случая оказавшейся на черноморском берегу».
В меру банально и романтично.
Долинский, почтительно поцеловав руку графини, опускал ладонь медленно, чувствуя, как нежны и холодны ее пальцы. Она смотрела на него со своей обычной загадочной улыбкой. А может, и не загадочной, а просто порочной. Но Долинскому не хотелось в это верить. Потому что он знал графиню очень мало, знал с самой лучшей стороны. А слухи... К черту все слухи! Жизнь, подобно глыбе, сдвинулась с места и покатилась под уклон, давя и пачкая все святое. И прежде всего веру. Это было особенно жутко, потому что без веры человеку нельзя никак. Долинский считал, что верить в женщин и легко, и трудно, но еще и мистически приятно верить в женщину вопреки логике, вопреки слухам, сопутствующим ее имени.