Петрован умолк, но в глаза никому не глядел.
Все молчали.
– Попутный потянул, однако, завтра будем на Додьге, – поднялся Кешка. – Пойти к себе, – зевнул он, – спать уж пора.
Вдали белели палатки, ветер доносил оттуда запах жареного мяса.
Казаки, распрощавшись с переселенцами, удалялись в отблесках костра.
– Накачало его в лодке-то, на земле не стоит, – кивнул Тереха Бормотов на захмелевшего, шатавшегося Петрована.
– Ну и Петрован!.. – вымолвила Наталья.
– Кешка-то поумней и поласковей его, – отозвался дед. – Вовремя его увел, а то твой-то чуть было не осерчал.
– Дать бы ему по бесстыжей-то роже, – сказал Егор, – знал бы, какие тут переселеночки…
вдруг тонко и пронзительно запел где-то в темноте Кешка.
– Вот барин-то услышит, он те даст!.. – поднимаясь, добродушно вымолвил Кондрат и, сняв с сука просохший армяк, стал надевать его, осматриваясь, как в обновке.
еще тоньше Кешки подхватил Петрован.
– Тянут, как китайцы, – улыбнувшись, покачала головой Наталья, выглядывая из-под полога, где она укладывала ребятишек.
вкладывая в песнь и тоску и жалость, вместе нестройно проголосили казаки.
– Ну и жиганы!.. – засмеялся дед, хлопая себя ладонями по ляжкам.
Всем было смешно: понравилось, как горланят казаки. Даже Егор уж не сердился на них. «Жизнь их собачья! – подумал он. – На Каме тоже зимой тракт. До продажи жен там не доходили, но из-за денег много было греха, и разврат кое-где заводится от городской жизни, – люди идут на все, лишь бы нажиться на чужом. А тут, видно, нрав людской еще жестче».
Егор подумал, что старосел на Додьге – птица одного полета с этими казаками, надо будет и с ним ухо держать востро. Тут он вспомнил оружейника Маркела Хабарова, который остался на устье Уссури. У того были другие разговоры и рассказы про другое…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
На другой день погода установилась. С утра дул попутный ветер, и плоты шли под парусами. К полудню ветер стих, но казаки ручались, что если навалиться на греби, то к вечеру караван достигнет Додьги.
Был жаркий, гнетущий день. Солнце нещадно палило гребцов, обжигая до пузырей их лица и руки. Зной перебелил плахи на плотах и так нагрел их, что они жгли голые ноги.
Жар повис над водой, не давая подняться прохладе. Река как бы обессилела и, подавленная, затихла. По ней, не мутя глади, плыли навстречу каравану травянистые густо-зеленые луга-острова. Высокая и строгая колосистая трава, как рослая зеленая рожь, стояла над низкими глинистыми обрывами, и воды ясно, до единого колоса, отражали ее прохладную тень.
Было непривычно тихо. Казалось, жар горячими волнами набегал на лица гребцов, словно в неподвижном воздухе бушевала невидимая буря. Еще жарче стало, когда казаки подвели караван под утесистый берег. Зной, отражаясь от накаленных скал, томил людей двойной силой.
– Экое пекло! – жаловался, обливаясь потом, сидевший у огромного весла, почерневший от жары Барабанов. – Сгоришь живьем…
– Нырни в воду – полегчает! – шутил Кешка.
С травянистых островов на плоты налетело множество гнуса. Зудели комары, носились черные мушки, поблескивавшие слепни как бы неподвижно висели над плотами, намечая себе жертвы. Колючие усатые жучки больно ударялись с разлета в лица гребцов, гнус изъедал босые ноги, впивался в старые расчесы. Мошка роями вилась около коротких, осевшихся от стирок порток.
Время от времени Егор, бросив весло, хлопал себя ладонью по голым потным ногам, оставляя багрово-грязные потеки.
Мошки кругом было великое множество. В жару она стояла над плотами черной пылью, а к вечеру над протоками меж лугов слеталась зеленым туманом, на который глядеть было тошно. В зной она не жалила так жестоко, как слепни, но зато набивалась в уши, в рот, в глаза. Едва же подымалась вечерняя сырость, как мошка с жадностью изъедала на людях всякое неприкрытое место.
Чтобы спастись от гнуса, плывущие обматывали лица и головы тряпьем и платками. Дети укрывались под обширными пологами. На всех плотах дымились костры-дымокуры, сложенные из гнилушек. Слабая синь расстилалась над рекой от каравана.
Греби рвали воду, шесты лязгали о гальку, сопка за сопкой уплывали назад, дикие ржавые утесы становились все круче и выше, нагоняя тоску на мужиков. Вдруг течение с силой подхватило плоты. Каменный берег, выдавшийся далеко в реку и как бы заступивший путь в новую страну, быстро поплыл вправо, и взору переселенцев представилась обширная, как морской залив, речная излучина.
Река достигла тут ширины, еще не виданной переселенцами. Байкал они переходили по льду, а зимой он выглядит заснеженной степью. Сибирские реки в тех местах, где их переплывали переселенцы, ни в какое сравнение с Амуром не шли и еще под Хабаровкой померкли в их памяти.
Далеко-далеко, за прохладным простором ярко-синей плещущейся воды, над зелеными горбовинами левобережья, как замершие волны, стояли голубые хребты.
Легкий ветер засвежил запаленных гребцов, погнал комарье и мошку от их красных лиц. Из-под пологов на ветерок выползли ребятишки. На носу головной лодки показался барин.
– Во-он додьгинская-то релка обозначилась, видать ее! – оборачиваясь к плотам, крикнул Петрован с лодки, указывая на холмы.
У кого из переселенцев в этот миг не дрогнуло и не забилось чаще сердце? Вот и конец пути! Близка новая жизнь, и новая судьба так близка, что даже страшно стало, словно эта неизвестная судьба сама по себе жила на Додьге и поджидала переселенцев. До этого мига будущее все еще было где-то, а где – неведомо. Без малого два года шли люди и верили в будущее, представляя его счастливым, но далеким-далеким, до того самого мига, когда Петрован нашел Додьгу за поймой и махнул на нее своим красным рукавом.
Все стали вглядываться в додьгинокую релку, словно старались увидеть там что-то особенное. Но ничего, кроме леса, там не было видно.
Странно как-то стало Егору, что привычная дорога оканчивалась. Ему представилось, как завтра уж некуда будет ехать, и что-то жаль стало дорожной жизни.
Всю дорогу Егор так верил, что на заветной новой земле его ожидает что-то отменно хорошее, что сейчас даже растерялся. Вера в будущее провела Егора и через черную Барабу и через забайкальские хребты. Он мог бы еще долгие годы брести, голодный и оборванный, ожидая, что когда-нибудь найдет ладную землицу и привольную жизнь.
И вот, завидя додьгинскую лесистую релку, он понял, что теперь надеяться больше не на что, кроме как на самого себя. Сама эта Додьга показалась ему на миг чем-то совсем ненужным, посторонним его хлопотам и заботам, чем-то напрасно нарушающим мерный ход его трудовой дорожной жизни.
– Переваливай! – вдруг неожиданно резко и громко крикнул Кешка.
Все налегли на весла. Течение и греби повлекли плоты через реку.
– Бабы, подсобляй! – Наталья подбежала к запасным веслам, в голосе ее чувствовалось веселое пробуждение от дорожной тоски.
– Веселей, бабы, мужики, подъезжаем! – покрикивал Петрован.
Грозный каменный берег сдвигался вправо. Над его утесами глянула курчавая зелень склонов, а за ней, в отдалении, как сизая туча, всплыл лесистый гребень хребта.
Навстречу плыла поемная луговая сторона. Ветер доносил оттуда вечерние запахи травы и цветов. Дикие утки вздымались над островами и, тревожно хлопая крыльями, проносились над караваном.