Маме пятьдесят шесть, с ней живет наша Люси Нэй – маленькое, сухонькое, невзрачное добрейшее создание. Один глаз у неё больше другого. Про маму можно сказать одно: её никогда невозможно нельзя застать непричесанной и неодетой, и она всегда на ногах. Мама всегда точно знала, что верно и что неверно, и жила по своим представлениям. Когда я приехала в тот день, она сидела у окна и смотрела на улицу; стоило стукнуть в дверь, и она была тут как тут.
Человеком она была действительно странным. Я стала это понимать, когда немного подросла. Она меня целовала и вообще души во мне не чаяла, – и все же даже в проявлениях любви всегда ощущалась странная сдержанность. Даже целуя, мама всегда держалась на дистанции. Она часами просиживала у окна в ожидании, когда я покажусь, но вот я входила в дом – и никаких восторгов или слез радости.
Сколько я маму помню, она всегда была чрезвычайно худой. Но не как я, потому что все, что надо, у меня есть. Думаю, женских прелестей у мамы не было и в двадцать. Фигура у неё хорошее, как на старых фото Марлен Дитрих, но явно не хватало мяса прикрыть кости, и с возрастом она все тощала.
Трудно жить далеко от дома. Оставайся я с ней, и в голову бы не пришло назвать маму тощей. Но когда вечно уезжаешь и приезжаешь, невольно видишь все другими глазами.
Сегодня мама была в новом строгом черное платье. И она сразу поняла, что я его заметила.
– От «Бобби», семь гиней. Взяла готовое – вот здорово, что сохранила фигуру, верно? Меня теперь там знают и говорят, что мне трудно угодить, но легко подобрать. Послушай, Марни, что-то ты слишком кислая, даже не верится, что вернулась из-за границы. Надеюсь, мистер Пембертон не слишком тебя перегружает?
Мистера Пембертона придумала я три года назад, через год после того, как уехала из дома. С тех пор он действовал, как палочка-выручалочка. Преуспевающий бизнесмен вечно ездил за границу и брал с собой секретаршу, то есть меня; вот почему я вечно в разъездах и не имею постоянного адреса. Этим же объяснялись моя щедрость и привозимые домой подарки. Иногда мне снился кошмар, что мама узнала правду. Не представляю, что с ней будет, если она её узнает.
– Мне не нравится, что ты выкрасила волосы. Словно стараешься завлечь мужчин.
– Но ведь это не так.
– Конечно, слава Богу, ты достаточно умна. Я всегда твержу это Люси.
– Как она?
– Я её отправила за булочками; ты же любишь к чаю. Но она уже еле ползает. Иногда терпения не хватает – у меня с ногой проблемы, и она едва шевелится.
Мы уже сидели на кухне. Где бы мы ни жили, там никогда ничего не менялось. Просто поразительно. Мы переезжали с места на место – и все переезжало вместо с нами; из Плимута – в маленький домик в Сэйнджфорде, потом обратно в Плимут и вот теперь сюда. Все те же чашки и блюдца на той же клеенке, цветная гравюра в рамке, кресло-качалка с мягкими подлокотниками; кошмарная резная полка, изъеденный шашелем буфет и часы. Не знаю, почему я всегда их ненавидела. Прямоугольный ящик, словно гроб, украшенный розовыми и зелеными попугайчиками.
Пока я заваривала чай, мама оглядывала меня с ног до галопы, словно кошка, облизывающая своего котенка. Я привезла подарки: меховую горжетку маме и перчатки Люси, но маму всегда следовало вначале подобающе настроить, долго ходить вокруг да около, чтобы в конце концов она тебе сделала большое одолжение, принимая подарок. Опаснее всего дать заподозрить, что у меня слишком много денег. Мама слово в слово следовала библейским заповедям, висевшим в рамке у неё в спальне, и не дай Бог ляпнуть что-то невпопад. И все же я её любила и ни о ком столько не думала, как о ней, ведь маме хватало силы воли вести свою борьбу за существование, и она всегда свято придерживалась своих принципов. А все её принципы шли от священного писания. До сих пор помню, как она мне всыпала в десять лет, когда я попалась на воровстве. Я не перестаю ею восхищаться, хотя мне это вовсе не доставило удовольствия и после этого я ничуть не изменилась к лучшему, лишь стала действовать так, чтобы она не узнала.
– Французский шелк, Марни? – вдруг спросила мама, глядя на мое платье. – Должно быть, бешеных денег стоит?
– Двенадцать гиней, – ответила я, хотя заплатила тридцать. – Купила на распродаже. Нравится?
Мама не ответила, но, беспокойно заворочалась на стуле, сверля глазами мою спину.
– Как мистер Пембертон? Все хорошо?
– Да, очень.
– Вот на каких людей нужно работать! Я часто говорю приятельницам: Марни служит секретарем миллионера, так он относится к ней, как к родной, верно?
Я заварила чай.
– У него никогда не было детей. Но он, конечно, добр ко мне.
– Но ведь он женат? Наверно, она видит его гораздо реже, чем ты.
– Об этом мы уже достаточно поговорили, мама, – отрезала я. – У нас с ним ничего нет. Я секретарь, и только. Одни мы никуда не ездим. Не волнуйся, мне ничего не угрожает.
– Я часто представляю, как ты разъезжаешь по всему свету, и ужасно волнуюсь. Мужчины всегда стараются застать нас, женщин, врасплох. Нужно быть очень осмотрительной.
И тут вошла Люси Пай, при виде меня пискнувшая, как мышка. Мы расцеловались, и я принялась раздавать подарки. А когда с этим было покончено, оказалось, что чай остыл, и Люси засуетилась, заваривая новый.
Мама стояла перед зеркалом, примеривая горжетку.
– Как лучше – под самое горло или спустить на плечи? Так смотрится богаче… Марни, ты слишком соришь деньгами.
– Но для того они и существуют.
– Для того, чтобы тратить их разумно. Об этом тебе следует подумать. В Писании сказано: любовь к злату – корень всех зол. Я тебе это уже говорила.
– Да, мама. Но там же сказано, что у любой вещи есть цена.
Мама сурово насупилась.
– Не кощунствуй, Марни. Не потерплю, чтобы моя дочь глумилась над священным Писанием.
– Да что ты, мама, ни в коем случае. – Я сдвинула мех ей на спину. – Вот так носят в Бирмингеме. И тебе так лучше.
Потом мы все сели пить чай.
– На прошлой неделе я получила письмо от твоего дяди Стивена из Гонконга. Он там в порту прилично зарабатывает. Я ни за что не смогла бы жить среди желтокожих, но ему всегда хотелось чего-нибудь особенного. Потом найду его письмо. Он передал тебе привет.
Мамин брат дядя Стивен был единственным мужчиной, не безразличным мне на этом свете, хотя я его почти не видела.
– Куда мне такие меха и все прочее? – вздохнула мама. – Твой отец никогда не делал мне таких подарков.
Она священнодействовала с кусочком булочки: осторожно подцепив его большим и указательным пальцами, словно он был хрустальным, положила в рот и осторожно начала жевать. Тут я заметила, как распухли суставы на её руках, и стало стыдно за свою иронию.
– Как твой ревматизм?
– По-прежнему. По эту сторону улицы слишком сыро. После полудня солнца вообще не бывает; покупая дом, мы об этом не подумали. Иногда кажется, что стоило бы переехать.
– Трудно найти что-то приличное за те же деньги.
– Да, но все зависит от того, в каком доме ты хочешь видеть свою маму. На Катберт-авеню, недалеко отсюда, есть прелестный домик. Стоит пустым с тех пор, как хозяин умер от лейкоза. Говорят, перед смертью побелел, как бумага, и селезенка раздулась. Там две гостиных, три спальни, кухня, и мансарда. Нам бы в самый раз, верно, Люси?
Тот глаз Люси, что был побольше, стрельнул в меня из-за чашки, но она промолчала.
– И на каких условиях его сдают? – спросила я.
– Можно узнать. Конечно, будет несколько дороже, но там всегда солнце, и недалеко отсюда.
– Мне нынче снился сон, – сказала вдруг Люси. – Что с Марни случилась беда.
Казалось, долгое отсутствие, другая жизнь, особенно моя, должны были вытравить все прежние привычки, сделать человека взрослым. И все же от тона Люси мое сердце мучительно сжалось, словно мне опять двенадцать, я сплю вместе с ней, и по утрам Люси будит меня словами: «Мне нынче снился сон». Тогда казалось, со дня на день что-то обязательно случится.