Потом, пока на дворе шла перепряжка и сонная ямщичка поила их чаем, пока тикали часы и за невязавшимся разговором душно ползли клопы по календарям и коронованным особам, пока равномерно и невпопад, как механизмы с разным заводом, всхрапывали и подсвистывали сопатые тела, спавшие на лавках, Дементий входил и выходил, меняясь во всем с каждым новым появлением, смотря по тому, что снимал с гвоздя или вытаскивал из-под перины. В первый раз он вошел в зипуне – мужиком-хлебосолом, сказать жене, чтобы дала господам с сахаром и вынула булку, в другой – работником, в короткой сибирке – за вожжами, и, наконец, в третий явился ямщиком в армяке и, не входя, сказал, нагибаясь, из сеней, что лошади готовы, а час уже четвертый, время-де собираться, и, пнув кнутовищем дверь, вышел на темную, звонко разбренчавшуюся при его выходе волю.

Вся остальная дорога прошла мимо памяти обоих. Светало, когда проснулся Гольцев, и поле туманилось. По нем, прямясь и растягиваясь, тяжело и парно дымился нескончаемый обоз; они его обгоняли, и потому казалось, что сани с дровами и возчики только топочут на месте, чтобы отогреться, и только отвизгиваются, кренясь со стороны на сторону, и раскачиваются, вперед не подвигаясь.

Широкая гужевая дорога шла стороной от той тропки, по которой летели они. Она была многим выше. Меся непогаснувшие звезды, подымались и опускались ноги, двигались руки, морды лошадей, башлыки и дровни. Казалось, само подслободное утро, серое и трудное, дюжими клоками сырости плывет по прозрачному небу в ту сторону, где ему почуялась чугунка, кирпич фабричных корпусов, сырой, лежалый уголь, майный, горемычный гар и дым. А кибитка неслась, вылетая из выбоин и перелетая ухабы, захлебывался колокольчик, и обозу не предвиделось скончанья, и давно было уже время взойти солнцу, но до солнца было еще далеко.

До солнца было еще далеко. До солнца оставалось еще верст пять пути, короткая остановка на въезжей, вызов к директору завода и долгое шарканье по половику прихожей.

Тогда оно выглянуло. Оно вошло вместе с ними в кабинет, где оно разбежалось по коврику и, закатившись за цветочные горшки, усмехнулось клеткам и пичужкам в окне, елкам за окошком, и печке, и всем сорока четырем корешкам кожаного Брокгауза.

Потом, во все время разговора Ковалевского с заводоправителем, двор играл за окном, и уже не бросал играть, и не уставал сыпать бирюзой и ручьями терпкого хвойного пота, каплями сварившегося инея и янтарем.

Директор движеньем глаз указал на Гольцева.

– Это мой друг, – живо вставил Ковалевский. – При нем можно. Будьте покойны. Так вы знали Брешковскую?..

Вдруг он поднялся и, повернувшись к Гольцеву, воскликнул, как в испуге:

– А мои бумаги? Я говорил – так и есть. Ах, Костя! Ну что теперь делать?

Тот не сразу понял его.

– Паспорта со мной.

– Сверток, – рассерженно перебил его Ковалевский, – ведь я просил вас напомнить.

– Ах, Юра, простите. Он остался там. Это в самом деле свинство. И как это я...

Меж тем хозяин, плотный и одышливый коротыш, отдавал приказания по хозяйству, фыркал, смотря на часы, поворачивал кочергой дрова в печке и вдруг, до чего-нибудь не добежав, словно передумавши, круто поворачивал назад и, возвращаясь, с разбега внезапно вырастал у стола, за которым Ковалевский писал брату; «Словом, лучше нельзя, дай Бог дальше так. Теперь перехожу к главному. Исполни все в точности. В передней, Костя говорит, на Машином сундуке, остался сверток с моей нелегальщиной. Разверни, и если среди брошюр найдешь рукописи (воспоминания, организац. границы, шифрованн. корреспонд. периода конспират. квартиры у нас и побега Кулишера и т. п.), то заверни все, как было, и при первой же верной оказии запечатай и перешли на мое имя в Москву, в адрес Теплорядной конторы. Смотря, разумеется, по обстоятельствам.

Ты ведь и сам не дурак, и при изменившейся...»

– Пожалуйте кофе пить, – шаркнув и отшаркнувшись, осторожно шепнул хозяин. – Вам, молодой человек, – еще осторожнее пояснил он Гольцеву, с почтительным умолчанием в сторону манжеты Ковалевского, целившейся в нужное выраженье и застывшей над бумагой в ожиданьи его пролета.

Мимо окна прошли, беседуя и на ходу сморкаясь, три пленные австрийца. Они шли, обхаживая образовавшиеся лужи.

«– при изменившейся —»

Ворона, взлетевшая при появлении австрийцев, тяжело опустилась на прежний сук.

«....при изменившейся конъюнктуре, – обрел недостававшее Ковалевский, – свертка в Москву не посылай, а припрячь поверней. Полагаюсь на тебя, как и во всем остальном, о чем уговор у нас. Скоро садиться в поезд.

Смертельно устал. Думаем выспаться в вагоне. Маше пишу отдельно. Ну, прощай.

P. S. Представь, оказывается, Р., директор – старый соц.-рев. Вот и говори после».

В это время в кабинет заглянул Гольцев с откушенной тартинкой и, сглатывая недожеванный мякиш, сказал:

– Вы – Мише ведь? Напишите, чтобы и папку мою, – он укусил тартинку и продолжал, глотая и жуя, – послали. Я передумал. Не забудьте, Юра. И идите кофе пить.

20 ноября 1918 г.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: