- Севка, сыми, говорят, полушубок-то… леший! - сказал Влас.

Севка сдвинул только брови и оттопырил нижнюю губу, чтоб отогнать муху, которая села ему на нос.

- Чорт! сыми полушубок-то… вишь, так легче! - повторил Влас, шлепая себя ладонями по обнаженным ребрам.

- А чево его сымать-то? - вымолвил, наконец, Севка, - все одново потеть-то.

Не только воздух, но самая вода, казалось, сильно нагрета. Неподалеку от того места, где стоит паром, из-за кустов выбежала какая-то баба, боязливо оглянулась направо и налево и вошла в реку; пригнувшись раза два грудью к воде, она снова глянула направо и налево, вернулась в кусты и, одевшись, пошла к ближайшему полю ржи, которую насквозь, до самого корня, пронизывало солнечными лучами. Там жужжали одни кузнечики, скакавшие с травки на травку и -падавшие обыкновенно каждый раз на спинку. Что ж касается до людей, они все лежали пластом, подкатившись к самому краю сжатого хлеба, не трогали ни одним членом и приводили на память листья хрустального деревца, покрытые сверху донизу сверкающими каплями.

К ручьям отдаленных лощин пригнали стада; но и там донимают их солнце и ядовитые желтые мухи; в затишье под кустами лозняка, там, где впадают ручьи в речку и где роями носятся синие и изумрудные "коромысла" с кисейными крыльями, тесно жмется рыба; по соседству залезли в воду по самое брюхо лошади и стоят как окаменелые; злачная, сочная трава заливных лугов, которую скосили часа два назад, хрустит уже под ногами, подымается ворохом, лучится и торчмя становится; воздух, напитанный земляными и растительными испарениями, которые усиленно тянет солнце, так тяжел, что пыль, задетая подошвой, сыплется как песок; она лежит увесистой периной и подняться не может; а если и подымут ее тележные колеса, она стоит неподвижным золотым облаком, в котором захватывает дыханье, помрачаются мысли и ослабевают члены, и без того уже обессиленные тяжкой духотою и зноем.

Словом, такая жара - деваться некуда; залез бы, кажется, на дно колодца, обложил бы себя льдом и сидел бы там до солнечного заката!

Ясно, что в этот знойный полдень одна горькая неволя или крайняя нужда могли заставить человека идти или ехать. Не знаю, та или другая причина понуждала знакомых нам нищих, но только именно в эту пору можно было их встретить на дороге к большой реке и парому, о котором мы вскользь упомянули. Они, впрочем, медленно подвигались; все молчали; изредка разве тот или другой перекидывался словом. Даже сам весельчак, слепой Фуфаев, приуныл, казалось; но не усталость и, еще менее, жар действовали на неутомимую веселость Фуфаева. Жар внутренний, который почти всегда поддерживал в себе слепой с помощью крепких напитков (добывание их было, можно сказать, единственною целью его существования), жар этот был всегда так силен, что Фуфаев оставался уже нечувствителен к наружному. Меланхолия Фуфаева

(если только можно назвать этим словом настроение духа, возбуждавшее в слепом неодолимое желание расплюснуть кулаком нос Верстана), меланхолия его истекала из других причин. Ему не шутя становилось жаль вожака своего Мишку, который изнемогал положительно. Бедный мальчик едва-едва передвигал ногами, а между тем слепой с утра еще освободил его от сумы и полушубка; Фуфаев нес все это на плечах своих; несколько раз принужден он был брать в охапку самого ребенка и нести его заодно с мешками. Фуфаев с самого утра нещадно ругал Верстана, неоднократно убеждал его обождать хоть один день и принять в рассуждение ослабевшего хворого мальчика - все было напрасно.

- Оставайся, пожалуй, - говорил Верстан, - а мы пойдем: нам недосуг…

Фуфаев никак не мог оставаться один; что стал бы он делать без Верстана, да еще с больным вожаком? Не будь он слеп, ну тогда другое дело. В теперешнем положении его это было невозможно, тем более невозможно, что и дядя Мизгирь был на стороне Верстана.

- Ну, Мишка, - говорил Фуфаев каждый раз, как с мальчиком делалось что-то вроде дурноты и он вынужден был брать его на руки или взваливать на спину, причем пухлое лицо слепого делалось багровым, и пот лил ручьями, - ну, Мишутка, хошь тяжесть в тебе не пуще велика, корка одна, в чем только душа держит! и все одно, связал ты меня… шибко связал! будешь ли помнить мою родительскую заботу - а? будешь ли, пострел, поминать меня, как помру?

- Смотри, не тебе ли придется поминать его: это дело вернее будет! - примолвил Верстан, черты которого, набитые пылью, казались еще жестче и суровее.

- Ну, ты, полно тебе оборачиваться-то, аль сам упасть собираешься? я ведь не понесу, как раз на дороге брошу! - заключал после каждой речи нищий, понукая Петю, который плелся впереди и время от времени останавливался, чтоб обратить к бедному, изнемогающему товарищу покрытое потом лицо (впрочем, трудно было разобрать, пот или слезы так обильно текли по щекам Пети).

Во всей этой компании всех покорнее и спокойнее был дядя Мизгирь. Жар на него как будто не действовал; впрочем, и действовать было не на что: одни сухие кости, прикрытые сухою кожей! Ходьба во всякое время года, во всякую пору была ему в привычку. И думать ему обо всем этом было даже некогда; мысли его неотлучно прикованы были к онуче левой ноги, скрывавшей драгоценные ассигнации и деньги, которые так пленяли Верстана и о которых Верстан думал даже в настоящую минуту; но дядя Мизгирь не подозревал этого; он чувствовал только - и приятно было ему это чувство, - что серебряные рубли его сильно понагрело солнцем, даже сквозь онучи, и заключал из этого, что солнце, должно быть, припекло добре дюжо.

- Дедушка! - воскликнул неожиданно Петя, глядевший несколько минут вбок по направлению к Фуфаеву, - дедушка, Миша опять валится!..

- О, собаки вас ешь! - проворчал Верстан, досадливо стуча дубиной в землю.

- Эй, слышь, стой! погоди! - крикнул в то же время Фуфаев, подхватывая

Мишу, который без чувств упал ему на руки, - эка напасть!.. эй, слышь, Мишка… слышь, вставай!.. ведь я те взаправду брошу…

- Дедушка, касатик! дедушка, не бросай! мы вместе его понесем… он скоро очнется… опять пойдет! - закричал Петя, забывая в эту минуту весь страх, внушаемый Верстаном, и бросаясь к Фуфаеву.

- Назад! - сурово произнес Верстан. Петя остановился как вкопанный; глаза его, полные слез, с мольбою устремились к Верстану, но он ничего не посмел сказать ему; он не посмел даже громко заплакать и стоял, плотно сжав губы, которые судорожно изгибались. Так как угроза оставить мальчика на дороге, угроза, вырвавшаяся у слепого в первую минуту досады, нисколько не подействовала на то, чтоб привести в чувство Мишу, Фуфаев ощупал палкой окраину дороги и посадил на нее мальчика. Голова мальчика опрокинулась назад; он опустился на траву; мертвенная бледность покрывала лицо его, на котором не было признака жизни; одни тонкие ноздри слегка вздрагивали; зубы ребенка были плотно стиснуты; кой-где на губах виднелись следы запекшейся крови.

- Ну что, долго ли нам так стоять-то? - произнес Верстан, выглядывая из-под шершавых, мрачно нависших бровей.

- Эх!.. эх-ма!.. слышь… как быть-то? - вымолвил Фуфаев, который, быть может, первый раз в жизни не чувствовал потребности выкинуть какую-нибудь скоморошную штуку.

- Говорил, не бери! говорил: не по нас малый-то! не осилит - ничего, мол, не стоящий! - сказал Верстан.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: