— До сих пор у нас не было средств для борьбы с ними, — вставил я. — Каллокаин дает возможность контролировать мысли и чувства.
Но и в эти слова он, по-моему, не очень-то вник и только весьма недружелюбно отозвался:
— Этак кого угодно можно засадить.
И вдруг он остановился, словно смысл собственных слов не сразу дошел до него.
— Этак кого угодно можно засадить, — повторил он, на сей раз тихо и очень медленно. — Может быть, вы не так уж не правы… не так уж не правы…
— Но ведь вы сами говорите, мой шеф, — в ужасе воскликнул Риссен, — что так кого угодно…
Но Каррек не слушал его. Он снова ходил взад и вперед по комнате, и его узкие прищуренные глаза смотрели прямо и непреклонно,
Желая помочь ему, я, хотя и со стыдом, рассказал о выговоре, который получил от Седьмой канцелярии Департамента пропаганды. Это его явно заинтересовало.
— Вы говорите, Седьмая канцелярия Департамента пропаганды? — повторил он. — Это любопытно. Это в высшей степени любопытно.
Прошло еще сколько-то времени. В комнате было тихо, только поскрипывали подметки без устали ходившего Каррека, да доносился иногда отдаленный шум метро, и из соседней комнаты слышались слабые звуки голосов. Наконец он остановился, прикрыл глаза и произнес медленно и раздельно, словно взвешивая каждое слово:
— Позвольте мне быть совершенно откровенным. Если у нас будут хорошие связи с Седьмой канцелярией, мы сумеем провести закон о преступных помыслах.
Насколько я помню, в тот момент у меня было лишь одно желание — помочь Карреку, оказать ему услугу. А может быть, — сейчас уже трудно сказать, — меня тогда уже захватил его грандиозный план, о котором я вначале и не помышлял.
Между тем он продолжал:
— Я пошлю одного из вас — лучше того, кто умеет хорошо и убедительно говорить, — в Седьмую канцелярию. Мне самому ввиду некоторых обстоятельств туда ходить не стоит… Как, соратник Калль, вы справитесь? Впрочем, я сначала спрошу руководителя. Можно Каллю поручить это дело?
Немного поколебавшись, Риссен ответил:
— Да, можно. Безусловно.
Но говорил он с явной неохотой. В этот момент он впервые открыто проявил свою неприязнь ко мне.
— Тогда давайте поговорим с глазу на глаз, соратник Калль.
Мы прошли в мою комнату, и тут он без всякого стеснения прикрыл “ухо полиции” подушкой. Должно быть, на моем лице отразилось недоумение, потому что он рассмеялся:
— Я ведь сам начальник полиции. А если дело выгорит, тогда держись, Туарег…
И как я ни восхищался им, даже этой последней его дерзостью, мне стало немного неприятно, что он проявляет такое рвение не столько из принципиальных соображений, сколько ради карьеры.
— Ну вот, — продолжал он, — вам нужно придумать, о чем бы вы могли побеседовать с Лаврис в Седьмой канцелярии. Ну, хоть об этом выговоре, но только чтобы связать его с вашим открытием. А потом вы мимоходом — только учтите, именно мимоходом, потому что законодательство не входит в компетенцию Седьмой канцелярии, — потом вы упомянете, какое значение имел бы этот наш новый закон, — ваш и мой… Я вам скажу, в чем тут дело: Лаврис имеет влияние на министра юстиции Тачо.
— Так не проще ли обратиться прямо к нему?
— Из этого ничего не выйдет. Даже если бы у вас было какое-то важное дело помимо нашего проекта, вы попали бы к нему не раньше чем через несколько недель. А ведь вы нужны у себя в городе, вам нельзя так долго отсутствовать. Если же идти только с проектом, то вас скорее всего вообще не впустят: кто вы такой, чтобы изменять законы? Индивид подчиняется законам, но не отменяет п не придумывает их. А вот если бы за это дело взялась Лаврис… Но ее нужно заинтересовать. Как вам кажется, вы сумеете?
— Ну не удастся, так не удастся, — сказал я. — Риска ведь нет никакого.
Но в глубине души я был уверен, что мне все удастся. Наконец-то я дождался дела, где смогу проявить все свои способности и умение. Каррек, видимо, догадывался о том, что творилось у меня внутри. Испытующе взглянув на меня прищуренными, как всегда, глазами, он сказал:
— Ладно, идите. Пропуск и рекомендации получите завтра. А пока возвращайтесь к работе.
Мы сидели и ждали Туарега. Когда привыкнешь к тому, что все твое время строго расписано и ты твердо знаешь, что должен делать в любую минуту дня и ночи, такое пустое времяпрепровождение кажется особенно мучительным. Но все на свете, даже самое худшее, имеет конец. Туарег пришел, и мы начали работу. Я бы никогда не подумал, что мне понадобится столько выдержки, чтобы унять дрожь в руках, когда небритый верзила — первый из испытуемых — закатал рукав, обнажив локтевой сгиб. Оттого, что маленькие медвежьи глазки Туарега буквально впивались мне в затылок, я чувствовал себя так, словно это мне сейчас делают укол. Но все сошло хорошо. Хотя вначале испытуемый, мучительно напрягаясь, с трудом подбирал слова (что вызвало улыбку у министра полиции и тем несколько разрядило обстановку), в конце он не только полностью признался в том преступлении, в котором его обвиняли (хотя и не могли вынести окончательного приговора за недостатком улик), но и рассказал о других своих проступках, совершенных в одиночку или вместе с сообщниками. Глазом не моргнув, он выложил все имена и детали. У Туарега даже ноздри раздулись от удовольствия.
Один за другим входили испытуемые. Мы с Риссеном по очереди делали уколы, секретарь министра вел протокол. Для большей наглядности нам время от времени подсовывали невинных людей. Я хочу сказать “невинных” лишь в том смысле, что они не преступали закона, ибо в другом, более общем значении, это слово, к явному удовольствию Туарега, отнюдь нельзя было применить ни к одному из них. После того как за весьма короткий срок мы таким образом допросили шестерых, министр полиции поднялся и сказал, что вполне удовлетворен. Он добавил, что отныне наш метод должен заменить все другие способы расследования преступлений по всей Мировой Империи. Нас он собирался оставить в столице еще на два—три дня, с тем чтобы мы могли подготовить себе на смену нескольких специалистов; по возвращении домой нам предписывалось в широких масштабах наладить производство каллокаина и одновременно обучить этому делу других. Туарег ушел в прекрасном расположении духа, а к нам в лабораторию вскоре явилось примерно два десятка человек, которых мы должны были инструктировать.
Перед дверью лаборатории выстроилась длинная очередь испытуемых. Все это были преступники, привезенные сюда прямо из мест предварительного заключения.
На следующий день меня вызвал к себе Каррек. Он велел временно передать всю работу Риссену, а мне вручил целую пачку разных пропусков, удостоверений и рекомендации для Департамента пропаганды.
Я совсем забыл рассказать, что все-таки написал ходатайство о проведении пропагандистской кампании в связи с новым набором в Службу жертв-добровольцев. Я носил его в разные учреждения в нашем Городе Химиков и за несколько дней собрал массу подписей. Теперь это ходатайство было у меня с собой — я хотел лично пред ставить его в Департамент пропаганды. На всякий случай я сообщил об этом Карреку, и он дал мне много полезных советов. Моих рекомендаций должно было хватить и для Третьей канцелярии, ведавшей подобными кампаниями. Итак, вскоре я уже выходил из подземки у массивных подземных ворот Департамента пропаганды.
Нужно сказать, что еще с утра я чувствовал недомогание, и полицейский врач напичкал меня всяческими лекарствами. Видимо, от этого мне было не по себе, и я в страшном возбуждении ждал разговора с руководительницей Седьмой канцелярии Лаврис. В сущности, я пришел сюда не по собственной инициативе, а по поручению Каррека, ибо это он — непонятно почему — был особенно заинтересован в проведении нового закона. Но в своем экзальтированном состоянии я испытывал странное ощущение — словно бы я оказался здесь не по приказу Каррека и не по собственному желанию, а подчиняясь какой-то неодолимой силе, которая управляла ростом и развитием нашей великой Империи, приближая ее к окончательному совершенству. И мне, ничтожной частице могучего целого, к тому же порядком отравленной всякими порошками и каплями, предстояло начать оздоровительную работу, которая должна очистить организм Империи от вредных примесей и ядов, занесенных преступными помыслами. Когда меня после бесконечных формальностей, личного обыска и долгого ожидания пригласили, наконец, в приемную Лаврис, у меня было такое чувство, будто я иду навстречу собственному очищению и вернусь успокоенный и полностью освобожденный от той наносной мути, которая была мне так противна, но все-таки нет-нет да и оседала где-то в темных углах моего сознания и которая раз и навсегда была теперь связана для меня с именем Риссена.